— Но зачем тебе такая длинная?! — почти возмутилась Гусеница.
— Так легче дотянуться до Неба! — улыбнулся Жираф, втянув ноздрями воздух.
— А… — пропела Гусеница и поползла к себе.
Она думала, думала, думала… Очень долго думала, пока, наконец, не заметила, как пошел снег. Жираф же стоял на поляне, жадно вбирая в себя последние лучики.
Гусеница крикнула:
— Ты до сих пор хочешь на Солнце?
Жираф молчал; глаза его не выражали ничего, кроме печали.
— Но если тебе хочется Солнца, значит, ты не безмятежен! — снова крикнула она.
Жираф оглянулся, но никого не заметил — ведь Гусеница оказалась одного цвета со снегом! Ах, как хотелось ей в тот момент засиять хотя бы одним радужным оттенком!
Но белые хлопья засыпали ее, а до Жирафа снова не доходило, что она умирала.
Наклонившись, Жираф заметил на земле темно-красный комочек. Он ткнулся в него мордой, ощутил привкус крови, а поняв, что комочек — живой, лизнул тот языком.
В коконе, сплетенном из собственного тела, спала бывшая Гусеница: Жираф отнес спящую к дереву и, спрятав между трещинами коры, оставил.
Весной Жираф увидел Бабочку. Она кружилась над его мордой — такая нежная и красивая, что он даже опешил, устыдившись своей «грубости»; пятна же на собственной шкуре показались ему пятнами на Солнце… А Бабочка летала над ним, становясь то черной, то зеленой, то дымчато-розовой. У Жирафа сильно забилось сердце, и он закричал:
— Расскажи! Расскажи, как тебе это удалось! Почему я не видел тебя такой раньше?! Откуда ты?!
Но Бабочка молчала, и лишь слишком быстрое трепетание крыльев говорило о том, что она понимает Жирафа.
А тот все кричал:
— Расскажи мне о Солнце! Расскажи! Я не окончательно безмятежен, раз люблю Солнце, Гусеница не наврала!
Бабочка присела на переносицу Жирафа, а потом устремилась вдруг в Небо: долетев до самой горячей звезды и смертельно обгорев, с катастрофической скоростью приближалась она к Земле.
Жираф бил копытами, а увидев обугленную, забыл свое имя — и лишь что-то невесомое не дало ему выругаться.
Лист четырнадцатый
Эталонный постмодернизм
Все это слышал некий господин в одном из ресторанов в канун Нового года: «Правдивейшая из трагедий — самый обычный день», — утешала его Эмили Дикинсон.
— Я сижу в баре, среди бела дня, поэтому наедине с барменом, который рассказывает мне свою жизнь. Почему, собственно? — пожимает плечами Гантенбайн.[46]
— А почему бы и нет? — замечает на бегу Мартовский заяц, подрабатывающий в свободное от сказки время официантом.[47]
— Чтобы страдать, ему не хватает воображения, — косится Буковски на Гантенбайна и, заказывая шестую кружку пива, резюмирует: — Человек либо поэт, либо кусок резины:[48]
— Свобода приходит нагая, — перебивает его Костя Гуманков,[49] обернувшись на дам за соседним столиком: одна из них явно мертва, другая же, собираясь с силами, пытается казаться самодостаточной:
— Я оставляю тебя одну в зале, где ты говорила со мной как чужая, где ты не узнала меня несмотря на свет ламп.[50]
— Заа… бил ме… меня уубил ме… ня, да ты?
Что за текст лезет изо рта? — издали, кто-то, кому-то.[51]
— Вот тест, чтобы узнать, закончена ли твоя миссия на Земле: ЕСЛИ ТЫ ЖИВ — ТО НЕТ, — также издали, кому-то, кто-то:[52]
— А вы-то как же, ваши сиятельства, Клавочка, Фёклочка, как же вы-то здесь оказались с такой болезненной скоростью? Может, я просто грежу, может, я в агонии? А ежели нет, то повествуйте, силь ву пле! — требует Мишель, желая продолжения банкета в номерах.[53]
— Ах, Мишель, ведь мы же приехали вас искать, значит, летели на крыльях мечты! — жеманно улыбаются Клавочка с Фёклочкой.[54]
— Когда поняты знаки поведения, выражения лица, пусть он искусно добивается девушки, — наставляет Мишеля евнух, зачитывая отрывки из Камасутры. — При игре и развлечениях пусть, возражая, он выразительно берет ее за руку и, согласно предписанию, как это было разъяснено, осуществляет «прикосновение» и прочие объятия.[55]
— А дальше? — наблюдая за этой сценкой, Натали С. всплескивает руками. — Что дальше? Опять понедельник, вторник? А потом? Еще понедельник, еще вторник, еще среда? И снова понедельник? И так сколько раз?[56]
— Всегда, — отвечает сама себе Натали С., и ей ничего больше не остается, как плеснуть себе еще немного колдовства.[57]
— … в хрустальный мрак бокала, — надрывается на сцене Малинин: хэнд мэйд хэппи нью еар.
Радищев пожал плечами… Может быть, в тот момент и надо было сказать: «Ну так выходите за меня замуж, и там посмотрим, вместе как-нибудь выкарабкаемся», — но все это казалось нелепым, несвоевременным, слишком уж ни с того ни с сего.[58] «Я осталась совсем одна», — проскользнуло в ее мыслях.[59]
«Вместо того чтобы начать писать роман, я начинаю писать дневник. Это гораздо интересней беллетристики, гораздо увлекательней», — человек, так и не снявший пальто, увлеченно записывает что-то в тетрадь и потому не видит, как в другом конце зала плачет очень красивая женщина.[60]
— Простите вы навеки, о счастье мечтанья,
Я гибну, как роза, от бури дыханья,
А сердце когда-то любило так нежно,
И счастье казалось таким безмятежным![61]Человек, так и не снявший пальто, слышит пение падшей, и делает очередную запись: «Начинаю дневник вторично. Иногда мне кажется, что писание дневника просто хитрость, просто желание оттолкнуться от какого-то необычного материала для того, чтобы найти форму романа, т. е. вернуться к беллетристике».[62]— Чем печалиться, страдая,
Лучше б ты была уродом.
Ты обречена невзгодам,
О, красавица младая! —
поет хор глоссу, заглушая женщину,[63] и на сцену выходит гармонист в телогрейке:
— Сидит Таня на крыльце
С выраженьем на лице.
Выражает то лицо,
Чем садятся на крыльцо!
Ух!
— А может быть, я уже разучился писать?[64] — смотрит человек в пальто в одну точку и вдруг совершенно отчетливо слышит голос: «Я мечтаю о мире, в котором можно умереть ради запятой».[65]
Тем временем гармонист предлагает отгадать загадку Сфинкса:
— Это что за потолок? То он низок, то высок, то он сер, то беловат, то чуть-чуть голубоват, а порой такой красивый — кружевной и синий-синий?
— Так это ж загадка для укуренных! — догадывается Триер.
Всем приносят кальян с травкой; загадка Сфинкса повторяется.
— Небо! — догадывается мистер X, получая за правильный ответ бутылку «Мадам Клико», а потом открывает органайзер и записывает: «Смерть — единственная встреча, не записанная в вашем органайзере».[66]
— Ах, досадно мне порой,
Что Амур к тебе жесток.
Ты ведь роза, ты — цветок.
С кем сравнишься красотой?[67] —
вступает хор, заглушая страшный кашель Виолеты, из последних сил продолжающей петь:
— На смену всем страданьям
Приходит забвенье.
Лишь в мире далеком
Найду я утешенье.
Ах, гаснет, гаснет жизнь моя!
Альфред рыдает. Чтобы хоть как-то утешить нефункционала, потолок посылает ему в руки самое популярное пособие по самопомощи, легендарную «Дианетику»: «Прочитав эту книгу, вы узнаете: почему человек терпит неудачи, откуда берутся комплексы и страхи, что именно подрывает вашу уверенность в себе… и как с этим справиться… навсегда… стопроцентная гарантия…».
— У тебя, милый, линия Сатурна прервана у самой линии сердца, — изучает цыганка его ладонь. — Да… Ломка жизни от сердечного увлечения, ничего не поделаешь… Позолоти-ка ручку!
Какой-то мужчина с печальными глазами хлопает продолжающего рыдать Альфреда по плечу:
— Год назад умер мой отец. Существуют теории, будто человек становится по-настоящему взрослым со смертью своих родителей; я в это не верю — по-настоящему взрослым он не становится никогда.[68]
— Так после смерти самая жизнь и есть, — убежденно проговорила Клавуша, развалясь в самой себе телом,[69] на что покидающий ресторан философ мимоходом заметил:
— Каждая почти жизнь может быть резюмирована в нескольких словах: человеку показали небо — и бросили его в грязь.[70]