«Чтоб снова падал со скалы Ромалэ… а ты ехала с Мишкой, мучаясь перед брезгливо-усталым ментом… а еще там — Вива без Саныча. И нет возлюбленного Оума, сына двух отцов с отчеством прадеда. А старый Гордей? И…»
— Нет, Серый мой. Нам нужно вытянуть. Только давай вместе, ладно? Я одна не сумею.
— Я знаю, — вдруг сказал Серега, — есть способ, справиться. Нужно срочно прожить вместе пять, лучше десять лет, только мы, и никаких мужиков и баб. Вот ни-ка-ких. Тогда станет полегче.
— Угу. А уж через тридцать лет, или сорок, а если еще и память начнем терять от старости, вообще наступит нам счастье.
— Ты, Михайлова, страшная язва, оказывается. И никакого чувства юмора.
— Это и есть мое чувство юмора. Некоторые глупые Горчики его просто не понимают.
Он дышал, поднимая ее грудь вдохами, черные волосы щекотали его щеку и лоб.
— Я рассказала тебе, — напомнила Инга, — про, как бы это… мы не были расписаны, так что — сожительство. Кошмарно звучит. И ты обещал. Как был женат. Расскажешь?
Подумала испуганно, а ведь еще дети. У него могут быть дети, и это как раз нестрашно, ну, дети. Он вполне взрослый и бабы были… черт и черт! Были у Горчика бабы.
— Ты опять? Цаца моя. Ты что там дышишь так? Я расскажу. Сейчас?
Она кивнула, замирая, чтоб слышать все.
За открытым окном шелестели подсохшие листья, вдалеке медленно ухала маленькая сова, небольшим ночным голосом. И больше ничего, никаких звуков. Сережа стал говорить — чужим, напряженным голосом. Она испугалась этого голоса, и только тут поняла, как тяжело ему уходить в прошлое, заново проживать что-то, о чем она еще не знает. Можно попросить его остановиться, не говорить, и тогда ей тоже не надо будет мучиться. Пожалела себя, Михайлова, испугалась, подумала ватно. Легла рядом, беря его руку. И глядя в белый высокий потолок, стала слушать.
— Я увидел тебя. И уехал. Сразу же. Там поселок есть, между двух побольше, такой — хутор почти, на холме у моря. Десять дворов, три заброшенных. Летняя ферма для коров. Заброшенная тоже. Ну, вот… Знакомый один, мы с ним договорились, я присмотрю за его домом, он там дачу хотел строить, хорошую, купил развалюху. Так и увяз, то денег нет, то времени. На, говорит, тебе, Серега, ключи, латай стенки да крышу, чтоб совсем не упала хибара. А они летом, значит, приедут, на море, с детьми.
Он усмехнулся. Пальцы шевельнулись, и Инга взяла их покрепче.
— Очень оказалось удобно. Я сперва водку брал в поселке. Сразу бутылок пять…Ладно, ящик взял. Сперва. И вообще никуда. Бабка там, с другого двора, приносила чего пожрать, жалела сидельца. Всю осень и ползимы я с огорода кормился. Ну, покупал пожрать, да. Макароны, хлеб. Попроще, в общем. Чтоб хватало на бухнуть. А потом уже бабка носила мне самогонку. Когда деньги кончились.
— Скотина какая.
— Я? Да. А, она, что ли? Нет. Она ж видела, не выпью, утоплюсь нахер. Или замерзну где в степи. Уже ж зима. Ветры дикие. Там еще жили люди, но я никого не помню с них. Черт. Ляля моя, да успокойся. То не из-за тебя же! Ну? Я потому и не мог, к тебе. Вышел, а оно не отпустило, понимаешь? Что было там, оно… И мне — на тебя это все вешать? Это я сейчас стал, такой вот, как танк спокойный. А тогда даже к бабке Насте пару раз драться лез. Бухой был — истерики закатывал, рубаху на груди. Жалел себя. И спать не мог. Совсем. Ночь сижу, потом ухожу в степь, хожу там, пока не свалюсь. Еле доползал обратно. Вымерзну, как собака, устану. И тогда уже, хоть как-то. Так до апреля проваландался там. Молчал все время. Думал, и говорить разучусь, ну, бабка Настя со мной сядет, выпьет и за обоих и расскажет, и поплачет, и споет. А потом прошли по степи сильные дожди. С радугами. Я все ходил и надежда торкнулась, вот думаю, наверное, устал я бухать, и сейчас просветление, начну, наконец, жить. Понимаешь, как накачу, стакан, то сразу и просветляюсь. Птички, травки, воздуся. Блядь. И — второй. А там уже отключка. Глаза продираю, и жду не дождусь, чтоб снова стакан, и просветлиться. Вечный зал ожидания. Но все же надеялся. И сбылось. Только не так.
Он осторожно вытащил руку из ее ладони. В сумрачном ночном воздухе пробежал пальцами по ее лицу и, касаясь щек, стал вытирать слезы.
— Опять плачет моя Михайлова. Мне сейчас хоть умри. Ты со мной и плачешь. Все время. Будто не изменилось ничего! Да как мне жить, тебе как — со мной, с таким!
— Заткнись, Горчик, а? Ты говори. Что начал. Про сбылось.
— Ну… да. Пришел я как-то от моря. Целый день там шатоломил, пошел типа рыбы половить. Ужрался, как всегда. Песни там пел, с ветром разговаривал. Ну вот. Вернулся, а в хате сидит за столом мужик, в пиджаке, большой такой. А голова у него — собачья. Черная такая, косматая. Руки на столе держит. Я встал в дверях и думаю, а как зайти? К такому вот. И он свою морду поднял, и мне густо так, вроде из трубы, устал я говорит, как собака…
А мне вдруг весело стало. Вот думаю, будет с кем поговорить теперь. А что морда, ну, ладно, пусть морда. Стою. А он сидит и ждет. Когда я сяду. Чтоб значит, нам дальше уже вместе.
Он замолчал. И теперь уже Инга села, склонив к нему тихое лицо. Молчала. А потом наклонилась, легко целуя ресницы и нос.
— Я не сел. К нему, — трудно сказал Горчик, — не помню, как, но помню — не сел. Точно. Потом уже бабка Настя сказала, нашли они меня в балочке, далеко, думали, помер, еле дотащили. Она и Федор, сторож. И коло дома я внутрь никак не пошел. Так что очнулся уже у бабки Насти. Она два дня на топчане спала, пока я там. На ее койке. А через неделю я уехал. Совсем.
— Ты перестал? Тогда перестал пить?
— Более-менее. Целый год держался. Ляля моя.
— Что?
— Ничего у меня нет, кроме вот — люблю я тебя. И тогда снова поклялся — никогда ни на каплю не обижу и не расстрою. Все время клянусь себе в этом. И снова!..
— Сереж, ты прям, не умеешь остановиться. Сказал бы — я тебя люблю. Точка. А ты опять.
— А если так и есть? — строптиво возразил он.
Инга наклонилась еще ниже. Все таяло внутри. Стремительно, будто ее сделали наспех из снега, а тут пришла горячая весна, и взялась. И надо быстро-быстро… Пока она еще целая и шевелится.
— Потом. Горчик, потом ладно? Прости.
— За что?
— Не могу. Ждать, — она падала и таяла, протекая через его кожу, пропитывая его собой насквозь, проглядывая распахнутыми глазами, проплетая растопыренными пальцами. И шепотом кричала, поднимаясь над ним снова и опять падая:
— Не могу! Потом, да? Расскажешь. Ты же никуда больше? Нет? Никогда?
— Нет, — отвечал он, — да, никогда, никуда я, Инга.
Лелик был рыжим, но не огненным, а бледно-рыжим, как морковка, перемешанная со сметаной. И — зеленовато-голубые круглые глаза, тоже в светлых рыжих ресницах. Он любил шоколадное мороженое и модельки автомобилей. Шоколад ему запрещали — аллергия. А машинки — можно. Их у Лелика был целый шкаф; и небольшой стеллажик с цветными учебниками тоже весь уставлен машинками. Благо продавали их много и недорого.
Когда Сережа уходил с Леликом гулять, то они обязательно шли к киоскам на вокзальной площади. В одном продавались множество машинок, и Лелик всегда находил такую, которой в коллекции не было.
Держа в руке сразу же вынутую из коробки с прозрачными окошками обновку, он другой тащил Сережу через перекресток со светофором, и договаривался на ходу:
— И морожено, да, Сережа? Морожено. С шоколадом.
Сереге не нравилось, что пацана кличут таким девочковым именем и поначалу он пытался называть его по-настоящему. Говорил притворно строго, но с сожалением:
— Нельзя тебе мороженого, Ленька, мама ж меня обругает.
Лелик выдергивал руку и скандально заявлял:
— Какой я тебе Ленька? Я — Лелик. Чего ты никак не запомнишь?
Спорить с мальчиком Серега не хотел, а то получится, что он критикует маму, а заодно и деда Ивана с Ликой. Потому кивал в ответ:
— Ладно. Лелик. Но все равно, не будет нам мороженого.
— И тебе? — уточнял мальчик. В ответ на кивок снова брал сережину руку своей, под которой болталась дутая варежка на полосатой резинке.
— Ладно. Сережа. Пойдем тогда… ну кататься, что ли?
И они шли к старому многоэтажному дому, Сережа заходил в подъезд и выносил хранимые консьержкой санки. Они всю зиму у нее в подсобке лежали, чтоб не таскать в лифте на десятый этаж. За это разок в месяц Сережа приносил тетке пачку хорошего чая, и пирожки, которые пекла Ленка, Лелика мама.
Двор был длинным и неровным, дом стоял на склоне, и потому можно было сесть в санки у третьего подъезда и катиться мимо замороженных клумб аж к восьмому. Если на повороте возле пятого не вылетишь в газончик за чугунной низенькой оградой. Чтоб Лелик не вылетел, Сережа иногда бежал рядом, топая ботинками и поскальзываясь, и на повороте толкал санки в нужную сторону. Лелик орал, вздымая снежную пыль, укатывался вниз. И там орал тоже, раскидывая ноги и отползая от перевернутых санок.