Висконти, наблюдательный, как всякий фотограф, говорит мне:
— Она приняла вас за итальянца.
— Si! А я и есть итальянец.
Они дружно хохочут над моим заявлением. Синьор Фарфалла — итальянец? Вот умора! Но, глядя на них, я подмечаю, что мы одинаково одеты, что я обычно сижу в той же позе, что и они — либо сгорбившись над своим эспрессо, либо вольготно развалившись на неудобном металлическом стуле. При разговоре я жестикулирую на тот же манер.
Это привычка, укорененная годами: я, как хамелеон, сливаюсь с окружающей обстановкой. Даже если я не знаю местного языка, поверхностный наблюдатель никогда не признает во мне чужестранца.
Женщина вернулась из туалета и улыбается мне.
— Спасибо. Очень любезно с вашей стороны. Вы, наверное, уже поняли, что мы не говорим по-итальянски. Мы тут отдыхаем, — добавляет она смущенно и не к месту.
— Не за что, — отвечаю я и улавливаю в своем голосе легкий акцент, проводящий черту между нею и мной.
— Вы здесь живете?
Ей очень хочется поговорить с соотечественником, с человеком своего круга. Ей не по себе в этом баре, среди мужчин-итальянцев. Она — типичная иностранка в чужой стране, цепляющаяся за любую возможность пообщаться, как утопающий за соломинку.
— Да. Здесь, в городе.
Девочка таращится на игровой автомат с часами. Джузеппе встает со стула, пересекает зал и встает с ней рядом.
— Ты? — говорит он, указывая на автомат, на девочку и снова на автомат.
— Si, — говорит девочка и, повернувшись, воспитанно просит: — Мамочка, дай мне, пожалуйста, денег.
Джузеппе машет в воздухе рукой и просовывает в щель монетку в один евро. Жестом предлагает девочке повернуть ручку. Она поворачивает, взявшись обеими руками, — ручка довольно тугая. Раздается металлический щелчок, будто язык замка входит в паз, и деревянная бусина с глухим стуком падает в чашку, стоящую перед автоматом.
— Я выиграла деревянную бусинку! — восклицает девочка в полном восторге; видимо, она решила, что это — ее приз.
— Теперь нужно вытащить бумажку из отверстия в бусинке, — подсказываю я. — Там возле чашки есть специальная палочка.
Девочка вытаскивает бумажку. Джузеппе берет ее, разворачивает, сверяется с таблицей флажков на плексигласовом барабане. Девочка выиграла электронный секундомер, который ей и вручает владелец бара.
— Смотри! Смотри! Я выиграла часы!
Она торжествующе оборачивается и смотрит на Джузеппе, который уже сел на свое место и теперь широко ухмыляется, будто бы это ему достался этот дурацкий приз.
— Multo grazie, signore[96], — благодарит его девочка.
— Brava! — восклицает Джузеппе, раскинув руки от незамутненной радости.
Девочкина мать, все это время хранившая молчание, говорит:
— Как это мило с его стороны. Переведите ему это, пожалуйста.
— Полагаю, он и так понял.
— Можно, я верну ему деньги? За автомат?
— Не надо. И вообще, он, скорее всего, нашел эту монетку. Он работает дворником на рынке.
Я вглядываюсь в ее лицо. На нем вновь проступает озадаченность. В ее опрятной, защищенной жизни не принято вступать в общение с дворниками.
— Вы мне не скажете, где находится собор Святого Сильвестра? — спрашивает она, наконец-то собравшись с мыслями.
Я объясняю, и она уходит, по пути еще раз улыбнувшись Джузеппе, которому вся эта история явно кажется очень трогательной и невероятно смешной. Когда я выхожу, он все еще хохочет.
— Arrivederci! Arrivederci a presto![97]
Отличный способ попрощаться, светлое воспоминание о баре «Конка-Доро», об этих простых, счастливых людях, их толстостенных кофейных чашках, рюмках граппы, их разговорах ни о чем и их взаимной приязни.
Ночное небо скрыто облаками. Звезды сегодня не висят над головой, а светят со склонов по краям долины: огни деревень и ферм, крошечных поселений, которые старше, чем сама память. Холмы похожи на занавес в обшарпанном провинциальном английском театрике — он изъеден молью и кое-как подштопан маленькими старушками с искореженными артритом пальцами.
Я сижу, откинувшись, на лоджии и прислушиваюсь к кличам летучих мышей в окрестной ночи — я едва-едва разбираю их ультразвуковой писк.
Сколько раз я уже проходил через эту процедуру — снять лагерь в одной жизни и разбить его в другой. Это время всегда было тревожным. Во время переезда я как рак-отшельник, который перерос свою раковину и теперь ищет другую: я тащусь по дну мира в направлении своего нового пристанища, мой уязвимый хвост и розовато-белое брюшко обнажены, я легко могу стать жертвой любого встречного хищника.
Некоторые раковины я покидаю с восторгом. Одной из таких раковин был Гонконг: мое душное пристанище в Квантуне с химическим воздухом и синтетической пищей, с поездами метро, которые постоянно погромыхивали и скрежетали на рельсах, с дизельными грузовиками и зловонными потрохами в канавах. Никакой тайфун, даже самый могучий, не смыл бы эту грязь. Ветра лишь перегоняли ее с места на место — так вентиляторы под потолком в Ливингстоне непрестанно перемешивают горячий воздух.
Ливингстон мне в принципе нравился. Он находится неподалеку от водопада Виктория, и сам по себе городок был африканской карикатурой на Дикий Запад: длинная главная улица с широкой мостовой, обсаженная делониксами, подобными сполохам лесных пожаров, которые роняли лепестки на мостовую, как роняют капли крови передравшиеся разбойники или быстрые на расправу шерифы. Заказ я там выполнял небольшой. Для него не требовалось никакого инструмента, кроме набора отверток, пары клещей, коробки миниатюрных винтиков и ацетиленовой горелки. Насколько мне известно, этим изделием так и не воспользовались. Тогда как раз шла война в Зимбабве, территория вокруг водопада была закрыта, как зона военных действий, но я находился в стране по приглашению военного, и на тот месяц, что я провел в городке, мне дали пропуск. Было двойное удовольствие в том, чтобы посмотреть на грандиозное великолепие Громовых Облаков — так называют водопад на местном наречии, — зная, что с родезийской стороны в любую секунду может прилететь метко пущенная пуля.
Мне очень по душе пришелся Марсель, хотя жил я в совершенно жуткой дыре. Криминогенная обстановка была отличным прикрытием. Здесь, в Италии, в друзьях у меня священник и книготорговец, дворник и часовщик, а там я якшался с изготовителем фальшивых акций, с торговцем марихуаной, с распространителем порнофильмов (который одновременно был продюсером, режиссером, оператором, звукорежиссером и сам подбирал актеров), с печатником поддельных паспортов, с мошенником, который умел перепрограммировать магнитную полосу на кредитных картах, и совсем уж с экзотическим персонажем — с контрабандистом, ввозившим в страну попугаев. Все же люди были общительными, дружелюбными, грубоватыми, эксцентричными и заслуживающими всяческого доверия. Они считали, что я чеканю американскую монету. Я их не разубеждал.
В Мадриде было довольно паршиво. Нижние эшелоны местной полиции сильно коррумпированы — как и в Афинах, — а я всегда старался избегать мест, где на тебя давят, наезжают, где без взятки и шагу не ступить. Не то что я осуждаю этих мелочных людишек. Каждому ведь нужно зарабатывать. Но тот, кто дает взятку, тем самым признаёт, что ему есть что скрывать, и, соответственно, сразу же становится объектом внимания и сплетен в раздевалке или в столовой местного полицейского участка. В каждой из этих столиц я прожил лишь по неделе и убрался оттуда при первой же возможности.
В случае с Мадридом я ничего не потерял. Я недолюбливаю Испанию за ее маслянистых женщин с жирно блестящими волосами, собранными в тугие кички, за мужчин с талиями, как у девушек. Мне отвратителен тайный ток испанской кровожадности. В Испании продают маленьких плюшевых бычков, у которых из нарисованной красным раны торчат миниатюрные шпаги тореадоров. Испанцы — нецивилизованная нация: слишком много в них фанатичного, средневекового, мавританского.
А вот уезжать из Афин было грустно. То были дни Полковников: военные хунты всегда были для людей моей профессии солидным источником дохода — почти как хороший ураган для строителя. Во время пребывания в Афинах я так и не дошел до Парфенона, не съездил на туристическом автобусе на мыс Сунио, не добрался до Фермопил, Дельф или Эпидавра. Я не видел ничего, кроме загаженной мастерской в пригороде и вечно раскрытой ладони офицера полиции Вассилиса Цохадзопулоса. Я пожаловался на его жадность своему заказчику. Офицер исчез. Мне сказали, что его съели волки на горе Парнас: мой заказчик считал, что это подходящий и даже благородный конец для полицейского, который написал книгу посредственных стихов.
Уже поздно. Шум городского движения утих. После полуночи время в долине движется вспять — и так до рассвета. Не только в нынешнюю ночь я сижу здесь. Я сижу здесь в каждую ночь, которая опускалась на мир со дня построения этого дома. Ночи за пятьсот лет спрессованы в этот кратчайший промежуток времени.