Позже мы пили шампанское на приеме. Я – с отвращением и много. Она – не больше бокала. Когда мы вернулись в отель, я настойчиво потребовал ознакомить меня с содержанием ее мини-бара, поскольку свой уничтожил накануне. Потом она зашла в ванную. А я ушел. Вернее, остался…
Утром мы должны были проститься, чтобы больше не увидеться никогда. Неужели всему причиной мои ночные слезы?
Сейчас она была не со мной – Фредерика. То ли не решалась отвлечься от дороги, то ли раскаивалась в предпринятой поездке, в сущности, с совершенно чужим человеком. Если разобраться, что нас связывало, кроме некой кинематографической общности и странно возникшего в ней желания хотя бы на время оградить меня от зла окружающего мира.
Вероятно, это желание возникло ночью. Ведь кто-то же гладил рваный шрам на моей спине и шептал что-то по-немецки, понятное без слов…
Утром, одеваясь и приводя себя в порядок, она была готова поделиться со мной тем, что наполняло душевным равновесием ее саму, а сейчас в этой напряженной тишине, нарушаемой однообразным трением шин об асфальт, все могло разбиться вдребезги на крошечные и уже не соединяемые осколки.
Слишком обыденным и геометрически пропорциональным был пейзаж за окном. Слишком погранично были разделены наши кресла панелью коробки передач. И даже музыка радиоэфира сейчас не объединяла нас.
В низине под нами, у подножия гор, расположился миниатюрный немецкий город с возвышающимся в центре костелом и яркой вывеской «макдональдса», различимой даже с дороги. И я подумал, что мы: Герка, Форест, Димыч, Гарик, Пашка Истратов, – одним словом, все наши могли бы взорвать устоявшийся покой этого городка, закатить грандиозную, в нарушение вековых бюргерских традиций, пьянку с мордобоем, послать к чертовой матери официанта, менеджера, а вслед за ними и всех местных полицейских. Устроить, как говорил Шукшин, «этакий маленький бордельеро, небольшой забег в ширину».
И жители городка еще много лет с восхищением повторяли бы: «Да, были люди! Умели, черти, погулять с отрывом!»
Если б все были живы мы… И я. И они.
Вы очень подвели меня своей смертью, мужики. Каждый из вас забирал часть меня, а было меня, как оказалось, не так уж много…
И еще я вспомнил о явившейся во сне фразе. Фразе, спроецировавшей всю мою жизнь: соскрести боль со стенок сердечного желудочка.
Я представил себе разрезанное сердце, хирурга, соскабливающего скальпелем боль со стенок желудочка. Долго, кропотливо стесывающего окаменевшие кристаллы боли и сбрасывающего их в десятки продезинфицированных лотков. Чтобы не прижились…
Боль потерь, боль разочарований, непроходящая боль юношеских обид. Раскраивающая голову боль когда-то казавшихся такими безобидными контузий. Двух, трех, четырех – кто их считал… Эхом далеких, прошлых разрывов, словно гулом затейливой раковины, которую ты когда-то поднял со дна и с тех пор обречен слушать море до конца дней…
Мы обречены слушать море, до которого уже не добраться, и ощущать тягостную пустоту сердца, осиротевшего без когда-то живших в нем людей…
И как в конце операции, хирург намертво зашивает клапан, пропускающий в сердце все наши боли. Если бы он существовал – такой клапан…
На каком-то этапе хочется только этого. Жить без боли. Да, скучно, пошло, равнодушно, губительно для художника, – но без боли.
Бродить по зимнему саду, слушать шелест рождественских гирлянд на ветру, или в ноябре, где-нибудь в Вене, обернувшись пледом, пить кофе за уличным столиком недорогого ресторана, скармливая хлебные крошки озябшим воробьям. И чтобы был дом, и дети рядом, и покой в тебе самом незаметно сливался с вечным покоем, и ты всего лишь засыпал в гостиной на подушке-думке, когда-то расшитой мамиными руками…
– Фредерика, – позвал я.
Она машинально повернулась и, наткнувшись на мой беспомощный взгляд, резко сбросила газ и притормозила у ограждения.
– Фредерика, – сказал я и задохнулся в ее руках.
Теперь о Фредерике. Ей двадцать восемь лет. Она киновед. Год стажировалась в Петербурге. Живет в Гамбурге. Одна. Точнее, с миниатюрной собачкой породы чи-хуа-хуа, которая вполне может уместиться в креманке для шампанского. Что вполне устраивает Фредерику, поскольку креманок в ее доме две, а следовательно, она лишена страха встречать Рождество в одиночестве…
Собачку зовут Лорд. Во всяком случае, так записано в ее паспорте. Фредерика, ввиду явного собачьего несоответствия столь звучному титулу, называет ее Лордик.
– Лордик, Лордик, – зовет Фредерика, и чи-хуа-хуа послушно бежит на кухню, деликатно перебирая лапками по паркету.
Главное, все время смотреть под ноги, чтобы случайно не наступить на Лордика. Поэтому перемещение по квартире больше напоминает ежедневное преодоление минных полей. Но после того как Фредерика побывала замужем, подобными испытаниями ее не смутить…
Она обожает мандарины и фильм Томаса Жана «Достучаться до небес». Мандарины Фредерика ест со шкуркой, как яблоки, а про Жана говорит:
– Это все про меня. Я всегда стремлюсь к тому, что заведомо невозможно. А если возможно, то слишком поздно…
И слегка освобождает губы для своей непостижимой улыбки.
У нее удивительная улыбка. И губы. Странным образом раздваивающиеся сверху и образующие своеобразную впадинку, в которую можно складывать лишние слова, время от времени незаметно смахивая их платком.
И еще в ее глазах живут слезы. Когда-то Фредерика приютила их на время, забыла прикрыть дверь, и с тех пор слезы кочуют по разным людям, неизменно возвращаясь к Фредерике. Порой создается ощущение, что она вобрала в свои глаза все горе земли и никак не может выплакать…
Впрочем, ничего этого я о ней не знаю. Мне всего лишь хочется, чтобы это было так.
«Люксембург» – было написано на указателе.
Сразу за указателем простирался деловой центр: галерея офисно-торговых зданий, выполненных из стекла, бетона и мрачно-терракотового гранита. Величественно-помпезный и до такой степени безлюдный, что у меня непроизвольно мелькнула шальная мысль: а не в город ли мертвых завезла меня Фредерика? Может, здесь, по ее мнению, я и должен был отдохнуть?
«Наверное, мы все-таки слишком разно смотрим на мир», – глядя на темные провалы окон, успел подумать я, – и в это мгновение с моста открылся мне Люксембург…
Внизу под мостом лежал овраг, ложбина, не знаю – я никогда не видел подобных оврагов. Скорее, долина с примостившимися по склонам готическими домами, крытыми одинаково красной, местами почерневшей черепицей. И то там, то здесь среди этих трапециевидных крыш попадались ровные, но оттого не менее фантастические крыши-сады с оранжереями цветов, креслами-качалками и не убранными с плетеных столиков кофейными сервизами. И мне казалось, что я слышу, как дребезжит под дождем оставленная на блюдце чайная ложечка…
А на дне долины, там, где некогда, возможно, текла река, росли деревья. Они росли здесь и сто, и триста лет, постепенно накрывая кронами крыши домов и возносясь к арочным сводам мостов. И палитра этих омываемых дождем красок казалась нереальной: багряной, темно-зеленой, цвета жгучей охры…
Когда-то под сенью этих деревьев прогуливались дамы в легкомысленных, срываемых порывом ветра шляпках и поигрывающие тростью элегантные господа в цилиндрах, проносились галопом безумные амазонки, и какой-нибудь люксембургский мальчишка, догнав голенастую девчонку, произносил под сводом моста первые и самые заветные слова в своей жизни.
А сразу за мостом раскинулся город, по узким улочкам которого мы сейчас ехали, минуя рестораны, убранные новогодними гирляндами магазины и причудливо-насмешливые скульптурные композиции, вылепленные чьими-то ироничными и талантливыми руками, словно в противопоставление всякого рода статуям Свободы и прочим помпезным монументам, свидетельствующим о непоколебимости, мощи и глупости той или иной державы.
Город холмов, долин, садов без земли и парящих над городом мостов… Город, где я ощутил состояние абсолютного душевного равновесия. Сразу. С первых метров мощеных мостовых. Единственный раз за всю свою долгую, перенасыщенную событиями жизнь. И казалось, что можно отдать всё за три чердачных окна с цветами герани на подоконнике…
– Что это? – почти шепотом спросил я.
– Старый город.
Мы остановились перед стелой, у подножия которой бронзовый воин склонился над другим, умирающим воином. Всё, отличающее воинов, – мечи, шлемы, щиты, – покоилось у ног, обнаженные тела покрывала одна лишь туника, и от этой безоружности, незащищенности перед лицом окружающего мира композиция казалась особенно пронзительной и одинокой. И я кожей ощутил пронизывающий их бронзовые тела холод…
– Это памятник добровольцам Люксембурга, – объяснила Фредерика. – Здесь Первая мировая, Вторая, война в Корее… Хочешь, я сфотографирую тебя на фоне памятника?