Не забыв захватить с собою полстакана коньяка, поддатый писатель удалился с чрезвычайно гордым видом.
Опс или смотрел мне в рот, или повизгивал на самых высоких нотах, ничего из чувств своих ни вылаять, ни выплакать, ни навыть, ни вывизжать не в силах… он рассказывал, как скучал без меня и никогда ни словечка не верил в то, что меня нет, как ждал, ждал и вот — дождался…
Дорисовав версию происшедшего, я уронил башку на стол, плача от любви и нежности к Опсу; теперь уже Котя меня успокаивал.
«Все, — говорит, — к лучшему, только к лучшему, как у мамаши с Михал Адамычем — они сейчас в Париже — и у меня с Кевином… вскоре отвалю к нему в Оксфорд… ментов, Олух, не бойся: если есть бабки, они тебе выдадут любую ксиву, ты же ни в чем таком не замешан, а просто попал в заварушку… простят, не посадят, да еще и книгу захерачишь о своих похождениях… папаша тебе ее за полштуки запишет, потом кино поставят, телик, на студиях — все бабы твои, от ведущих не отбрешешься, да и с языками любая фирма раздерет тебя на части».
Тут снова появился писатель.
«Виноват, господа, чисто по-писательски как бы профессионально подслушивал, несмотря на букет болезней, начиная с простаты, кончая булыжниками пролетариата в почках, во главе с эт-та… как его?.. с Алкагольдбергом, если не с Фельдхаймером, ебись все они в мраморную доску моего почета, которой уже не быть на стене данного здания… ибо писатель — своеобразный шпион в стане врага и контрразведчик своего народа… уверяю, ни в коем разе не пьян, но, как говорится, расстроен от верхнего аж до самого нижнего регистра бывшей номенклатуры… готов хоть завтра взяться за литобработку мемуара… знаком с опытом жизнеописания «Малой земли» Леонида Ильича, за что имелся орден, пропит который, а также репутация доверенного пера партии и всех, выходит дело, зазря трудившихся пролетариев… пролетели, ети вашу мать, мы же все пролетели из мягкого в общий столыпинский вагон… твоя судьба, Владимир, это далеко не сталеварная металлоаллергия с ее закопченными хавальниками в железных масках и прочая как закалялась сталь… ты не забыл Родину — вот в чем главная, по рабочему говоря, фиксация факта, типа идея… какого хрена толковать, когда мы так и назовем заделанный мемуар: «Человек в маске» — пусть Запад ссыт, а Голливуд отдыхает декаду в неделю… я тебе такую разрисую фабулу как бы ностальгии по Союзу нерушимому республик свободных, что народ схватится за общую свою голову и навзрыд зарыдает объединенным плачем по бывшим временам… в литинституте подавал мне большие надежды нацпрозаик то ли Навзрыдов, то ли Шагназадов, сынок второго секретаря Средней Азии по бурным овациям, то есть по хлопку… так вот, в некотором аспекте все мы нынче Навзрыдовы и Шагназадовы… учти, Вова, я тебя старше на два шага вперед, но и тебе, и мне, как и всей нашей разграбляемой беспределом России, нужна успешная наладка доперестроечного существования белковых тел… аванс, заметьте, не требую, но теперь я точно знаю, что делать, — прошу плеснуть в последний путь, как сказал Фадеев».
«Довольно выжирать, — осадил Котя папашу, — соцреалист сраный, соловей херов генштаба, унавозившего нашими солдатами Афган, потом разбитого крошечной Чечней».
«Нет, ты послушай, Вова, что он заявил, тогда как лично я призывал вывезти все мирное население врага на Камчатку, прямо в действующий, понимаете, вулкан и аккуратно бросить на упомянутую Чечню экологически чистую нейтронную бомбу… чего ей зря лежать и пылиться, когда боевики пьют нашу кровь с нефтью и громят родные дивизии нашим же оружием… взгляни на моего сына — он официально плевательское сделал заявление в глаза отцу… это мне, чуть ли не дважды Герою Социалистического Труда… «папа, ты говно и кретин», сказал он… и это, заметим, при бывшей жене трижды сталинско-ленинского лауреата и не последнего — далеко, блядь, не последнего, говорю я, — параграфа в руководстве Союза!»
Писатель закачался на месте, как одноколесный велосипед в цирке, и, чтобы удержать равновесие, моментально свалил «за кулисы», а то бы рухнул.
Ну, я, поддав там с Котей, так разошелся — первый раз за все это время — что рассказал и о том, что оставалось за бортом этих записок; мне необходимо было выговориться.
Побродив, говорю, по Италии, очумел от ничего-неделанья, поэтому и заделался от скуки спецом рулетки… везло мне в казино, как псу бездомному на блох, но играл не ради бабок, а для возни со случаем… скажем, решал ставить на то, на се, потом, как при затяжном прыжке, выжидал до препоследних секунд — до объявы крупье, что ставки сделаны, и мгновенно переставлял фишки на другие цифры и цвета… мне кажется, что случай просто не успевал сообразить, что именно произошло, а я снимал приличные бабки… но удивление перед на редкость бескорыстной эстетикой игровых моих маневров, возможно, было таким чистым, что случай — из-за уважения самого себя как игрока и джентльмена — просто не мог отнестись без восторга к моей тактике… в блэк-джеке она основывалась на беспримесно чистом риске, не имевшем никакого отношения ко времени и пространству, точней, к выжиданию последнего момента и одновременно к мгновенному изменению местоположений рулеточных ставок… ясно же, что только риск, будучи одним из дивных образов бесстрашной любви человека к свободе, способен поставить случай — родное дитя той же свободы — в трудное положение… оно не только доставляло случаю удовольствие играть со мною на равных, но и велело давать мне, как заведомо слабейшему игроку, фору… словом, выигрывал я гораздо чаще и больше, чем проигрывал, если не ошибаюсь, по одной простой причине: у случая нет такого почтительного отношения к категории количества, как у человека, у его соперника… однажды до меня дошло, что все виды отчужденного труда, пожирающего время и нервы человека, так же, как все игры, пытающиеся наебать этот унылый и однообразный труд, — говно по сравнению с трудом жизни, к которому ты призван рождением… и что лично мне лучше всего трудиться дома, на родине, принимая все ее — без всякого исключения — светлые и темные воды, как сказал В. Соколов, обожаемый и тобою… поверь, — говорю, — Котя, это далекое от косной логики живое чувство… оно сильней любого из разумных или неразумных предпочтений… противиться ему — еще нелепей, чем, лишая себя свободы, добровольно торчать на перинах чужбины, вдруг показавшихся нарами неволи… на время обустройки, если выделишь ту самую комнатушку, где я ошивался, буду хорошо платить… ни о какой бесплатности не может быть и речи только потому, что не те сейчас для тебя с папашей времена, а я в полном порядке, причем Опса и уборку беру на себя…
Тут снова приплелся писатель и запьянословил.
«Вова, товарищ, верь, что откроется у гробового входа дверь, как сказал первейший наш инакомыслящий безумец Чаадаев… я мастер своего дела и нахожусь уже как бы не в себе, но в тебе самом — это однозначно, типа перевоплощаюсь… кроме того, согласен и признаюсь: Ленин — всего-навсего Ульянов, но ни в коем случае не фюрер, хотя и запломбирован был немцами заодно с троцкизмом в спецвагон вместе с октябрьской революцией… так вот однажды и пропою в Госдуме то ли гусиную, то ли утиную песню личной пишмашинки и подохну прямо под Кремлевской стеною, рядышком с неумирающим лебедем светлого будущего… прощай пейзаж поляны застольной жизни в одноименном прошлом… ебюики вы оба, скажу я вам, и самые настоящие додики».
Мы с Котей унесли писателя за руки-за ноги в его кабинет и бросили на диван; Опс наконец успокоился и уснул под столом, у меня в ногах; пару раз, пока мы болтали, он вскакивал от каких-то приснившихся ужасов, дрожал, скулил, ковылял попить из миски, потом возвращался, снова засыпал…
Вроде бы ничего такого уж восхитительного не было ни вокруг, ни в моей судьбе — ни в чем, — а на сердце сделалось так спокойно, как в теплый вечер безветренной осени, когда прелесть сиюминутности настолько блаженней прошлых удач и непредвиденностей будущего, что настоящее кажется покоем и волей — счастьем, редко когда замечаемым из-за скромной святости его природной простоты.
Несколько дней бесстрашно бродил я по местам детства и юности… ни о чем не думая, просто радовался, что хватит с меня блужданий, и, между прочим, точно так же тосковал в Москве по Италии, как тосковал, скажем, по Нескучному, по Воробьевке в Риме, в парке виллы Боргезе, или на холмах Тосканы… конечно же начинало колотиться сердце при мыслях о встрече с Г.П…… но ни разу не подумал насчет рвануть с ней однажды на дачу… не по мне было бы лгать Михал Адамычу… да и западло — не отходя от кассы своей драмы, требовать у судьбы, как у кассирши, сдачу.
Разбудил меня однажды поутрянке жуткий, непереносимо ужасающий вой Опса… выл он, не переставая и не реагируя на всяческие успокоения, царапая лапами кожаную, как в доме маршальского одного внука, обивку двери, требуя, чтоб выпустили его неизвестно куда и зачем… то и дело внезапно забирался под кровать Г.П., где снова то выл, то горестно повизгивал.