— Конечно, — отвечает он. — Мы на ее стороне.
Закрыв глаза, он внимательно слушает Розалинд. Жизнь младенца постепенно обрисовывается яснее: год — в Париже с влюбленными родителями, затем — Лондон, где его отцу предложили хорошую работу на раскопках римской виллы к востоку от города. Что, если они все переедут сюда и поселятся в доме на площади? Генри согласен, даже рад — дом большой, и в нем давно не хватает детских голосов. Ему кажется, что мощь его растет: он — властелин, всемогущий, непобедимый и милосердный, он милостиво дает согласие на все доброе и справедливое. Пусть малыш сделает первые шаги и произнесет первые слова здесь, у него во дворце. Дейзи хочет ребенка — пусть будет ребенок. А если ей суждено стать настоящим поэтом, пусть пишет стихи о материнстве — тема ничем не хуже вереницы любовников. Розалинд разворачивает перед ним картины прекрасного будущего, и Генри слушает, нежась в звуках ее голоса, не в силах повернуть голову или шевельнуть рукой. Шок прошел. Его жена возвращается к жизни. А у Тео — свои планы: его группу приглашают в Нью-Йорк, играть в клубе в Ист-Виллидже. Контракт на пятнадцать месяцев. Тео очень хочет поехать, и ребятам это действительно нужно. Надо его поддержать, помочь ему найти жилье, потом ездить к нему в гости. Властелин невнятно мычит в знак согласия.
Далеко за площадью, на Шарлотт-сквер, слышится сирена «скорой помощи»; этот звук действует на Генри возбуждающе. Он приподнимается на локте, прижимается к Розалинд.
— Нам надо выспаться.
— Да. Полицейский сказал, они придут в десять.
Но, поцеловав ее, просит:
— Коснись меня.
Нежное тепло разливается по телу, и ее голос шепчет:
— Скажи, что ты мой.
— Я твой. Весь твой.
— Коснись моей груди. Языком.
— Розалинд, я тебя хочу!
Так Генри Пероун отмечает конец своего дня. Сейчас все происходит быстрее, острее, чем неторопливо-чувственным субботним утром, — движения супругов торопливы и жадны, нетерпения в них больше, чем радости, как будто оба они вернулись из изгнания или освободились из тюрьмы и теперь празднуют свою свободу. Они любят друг друга шумно и грубо, не полагаясь на удачу, а стремясь получить все и как можно скорее. И знают, что в самом конце, после того как они вновь утвердят свои права друг на друга, они смогут наконец забыться сном…
В какой-то миг она шепчет ему:
— Милый мой, милый! Нас могли убить — но мы живы!
Да, они живы и могут любить друг друга. Но это ненадолго: на миг наслаждение становится мучительно-острым, почти невыносимым, словно нервные окончания зачищают ножом, — а затем все кончается. Но они не сразу отодвигаются друг от друга: еще долго лежат, сжимая друг друга в объятиях и слушая, как замедляется биение сердец. Генри чувствует, как его усталость и внезапная ясность сексуального наслаждения сливаются в единую данность, сухую и плоскую, как пустыня. Эту пустыню ему придется пересечь в одиночку, и он не возражает. Наконец они в последний раз сжимают друг другу руки — поцелуи для них сейчас чересчур остры, Розалинд поворачивается на бок, и уже через несколько секунд дыхание ее становится глубоким и ровным.
Но от Генри Пероуна забытье пока ускользает; быть может, он достиг той степени усталости, которая, наоборот, гонит сон. Он лежит на спине и терпеливо ждет, повернув голову к полосе света на стене, чувствуя, как растет неприятное давление в мочевом пузыре. Несколько минут спустя подбирает с пола брошенный халат и идет в ванную. Мраморный пол под ногами кажется ледяным, в высоких окнах, выходящих на север, видны рваные, подсвеченные желтым тучи и в просветах — несколько звезд. Сейчас четверть шестого, но с Юстон-роуд доносится гул машин. Облегчившись, Пероун склоняется над раковиной, набирает в ладони холодную воду из-под крана, жадно пьет. Вернувшись в спальню, слышит отдаленный шум самолета — должно быть, первый утренний рейс на Хитроу; опять, как и сутки назад, подходит к окну и раздвигает ставни. Лучше уж постоять так несколько минут, чем лежать в постели без сна. Он тихо открывает окно. Сегодня теплее, чем вчера, однако Пероун поеживается. Свет сейчас тоже мягче: все контуры, особенно ветви деревьев, очерчены нечетко и как бы туманятся. Неужели мороз улучшает зрение?
Скамейки больше никого не ждут, мусорные баки пусты, дорожки чисто выметены. Наверное, команда дворников в желтых куртках трудилась здесь весь вечер. Генри надеется увидеть в этой чистоте добрый знак; он вспоминает площадь в лучшие ее минуты — жарким летом среди недели, когда в полдень располагаются на траве со своими бутербродами и салатами в коробочках конторские служащие — мужчины и женщины разных национальностей, по большей части молодые, веселые, уверенные в себе, подтянутые благодаря занятиям в частных спортзалах. Они ничего не боятся, они в этом городе — дома. Как разительно отличаются они от гротескных фигур рядом, на скамейках! Первое и самое очевидное отличие: работа. Социальное происхождение, возможности здесь ни при чем — пьяницы и наркоманы, как и офисные служащие, выходят из самых разных социальных слоев. Случается, что ниже всех опускаются выпускники частных школ. Пероун, по профессиональной привычке все сводить к материи, не может отделаться от мысли, что все дело здесь в каких-то невидимых складках и изгибах характера, записанных в генном коде, на молекулярном уровне. Человек не может заработать себе на жизнь, или отказаться от следующего стакана, или вспомнить сегодня, что обещал вчера, потому что физически на это не способен. Никакая социальная справедливость не излечит и не рассеет эти армии биологических неудачников, заполняющие публичные места всех городов мира. Что же делать? Генри плотнее запахивает халат. Остается научиться распознавать несчастье, когда его видишь, и заботиться об этих без вины виноватых. Некоторых можно излечить от их пристрастий; других — а таких большинство — придется как-то успокаивать, по возможности уменьшать страдания.
Уменьшать страдания… Он не социолог, и, разумеется, он сейчас думает о Бакстере. Может быть, из-за воспоминаний о нем у Генри вдруг закружилась голова — или просто от усталости? Пришлось даже опереться об оконную раму. Такое ощущение, что он на гигантском колесе обозрения, как «Глаз тысячелетия» на южном берегу Темзы, и вот-вот достигнет наивысшей точки — потому впереди все так четко и ясно. А может, это сама Земля, кружась со скоростью тысяча миль в час, доставила его в самую крайнюю восточную точку рассвета? Если считать прожитые дни не в часах, а в периодах сна и бодрствования, сейчас еще суббота — ложится за ним глубокой тенью длиною в жизнь. И отсюда, с вершины своего дня, он может заглянуть далеко вперед. Пока его не понесло вниз. Воскресенье не таит в себе никаких обещаний, в отличие от предыдущего дня. Площадь перед ним, тихая и пустынная, не дает никаких подсказок. Но отсюда, со своей вершины, он видит все, что должно случиться. Скоро придет черед его матери — ему позвонят из дома престарелых, и они всей семьей будут сидеть у ее постели, в крохотной комнатушке с орхидеей и фарфоровыми безделушками, пить крепкий бурый чай и смотреть, как уходит из жизни, съежившись под одеялом, давняя серебряная медалистка. Сейчас при этой мысли он не чувствует ничего — но знает, что скорбь будет неожиданной, как это уже и случилось однажды.
Болезнь Лили прогрессировала, и настал день, когда пришлось забрать ее из родного дома и отвезти в дом престарелых. То, что составляло суть ее будней, стало для нее недостижимо. То она оставляла включенной на всю ночь духовку со смазанной маслом сковородкой, то прятала ключ от дома между досками пола, а потом не могла его найти, то путала шампунь с отбеливателем. А сколько раз, встав посреди улицы, или магазина, или соседской гостиной, терялась и не могла понять, откуда она пришла, кто эти люди, где она живет и что теперь делать! Прошел еще год — и она уже не помнила ни о себе, ни о доме. Но Генри не решался продать дом своего детства, это казалось ему предательством. Они с Розалинд время от времени ездили туда, летом он подстригал газон под окнами. Все в доме оставалось на своих местах, ожидая хозяйку, которая никогда не вернется: желтые резиновые перчатки на деревянном колышке, салфетки в буфете, держатель зубочисток в виде фарфорового ослика. Но вскоре на всех вещах в доме появился налет запустения, не имеющий ничего общего с пылью. Даже с дороги видно было, что в доме никто не живет, и, когда однажды ноябрьским днем мальчишки разбили камнем окно в гостиной, Генри понял: пора действовать.
Однажды в выходные он приехал туда вместе с Розалинд и с детьми, чтобы очистить дом. Каждый выбрал себе что-то на память, хотя бы из уважения. Дейзи взяла египетское латунное блюдо, Тео — карманные часы, Розалинд — фарфоровую вазу для фруктов. Генри взял обувную коробку с фотографиями. Еще кое-что отошло племянникам и племянницам. Кровать Лили, ее тумбочка, два гардероба, ковры и книжные полки остались дожидаться работников коммунальной службы. Одежду, кухонную утварь, украшения, на которые никто не польстился, семья упаковала в коробки, чтобы отослать в какое-нибудь благотворительное заведение — никогда прежде Генри не задумывался о том, что эти конторы существуют благодаря чьей-то смерти. Все прочее сложили в большие полиэтиленовые пакеты и выставили на свалку. Работали молча, как мародеры, включать радио казалось неприлично. Всего день понадобился, чтобы стереть с лица земли все следы существования Лили.