Передо мной невзрачный старомодный домишко в захолустной части города. Мне стыдно думать, что когда-то я смотрел на Стивена снизу вверх, считал его большим человеком. Сейчас Стивен уже совсем не тот, все его мысли и надежды и все надежды его дочерей теперь в единственном сыне и брате, который учится в Монреале. Он стал для них принцем из сказки. И все они в этом маленьком домике — без палисадника и даже без заднего двора — стали похожи на гномов из сказки о Белоснежке — со своими заморскими картинками на стенах в крохотной гостиной и игрушечной полированной мебелью, где нужно все время пригибаться, чтобы ненароком не разбить или не сломать чего-нибудь.
День близился к вечеру, когда я пришел к ним: все были дома, Стивен сидел в качалке на веранде. Я с удивлением отметил, что он еще больше постарел, волосы стали совсем седые и торчат ежиком. Все смотрели на меня так, будто я пришел нарочно, чтобы доставить им неприятность. Я поцеловал Стивена в щеку, потом его жену. Девочки сделали вид, что не замечают меня, и мне это было на руку.
Меня угостили чаем. Не по-нашему, по-деревенски, когда сгущенное молоко, коричневый сахар и заварка все вместе кладется в чашку. Нет, друзья мои. Заварка, молоко, белый сахар — все подали отдельно, Я прикидываюсь, что я тоже один из семи гномов, и делаю все, как они хотят. Потом, как и следовало ожидать, они спрашивают меня о Дэйо. Я помешиваю в чашечке маленькой ложечкой, делаю глоток, ставлю чашечку на место и небрежно бросаю: «Ах, Дэйо? Он уехал. На „Колумбии“». Стивен поражен, он даже остановил качалку. Потом начинает улыбаться. Он очень похож в эту минуту на моего отца.
Жена Стивена, Мисс Бесстыжая Христианская Миниюбка, продолжает допрос: «И зачем же он уехал? Искать работу?» Я поднимаю чашку и отвечаю: «Чтобы получить образование». Стивен явно раздосадован: «Высшее образование? Но у него же нет и среднего!» — «Это с какой точки зрения подходить», — я использовал слова, которые заимствовал у брата. Одна из девочек, настолько же хорошенькая, насколько и вредная, подходит ко мне: «А какие науки он будет изучать?» — «Авиационное пилотирование».
На лице Стивена застыло такое изумление, что я чуть не засмеялся. Они прямо помирают от зависти. Теперь все девочки собрались вокруг меня, будто я какое-нибудь черномазое диво, а они — представители благородных семейств. Я спокойно попиваю чай из их маленькой чашечки. На стенах гостиной развешаны картинки и фотографии из заморской жизни. Если они христиане и все такое прочее, разве это дает им право понимать все лучше других? «Авиационное пилотирование? — произносит Стивен. — Ему куда больше подошло бы „пилотировать“ такси от аэропорта до города!»
Девочки хихикают, а жена Стивена только улыбается. Стивен снова шутит и смеется, он снова сел на своего конька, и снова все спокойны и довольны. Я понимаю, что если останусь здесь дольше, то не выдержу и начну говорить им гадости. Поэтому я встаю и ухожу. Вслед мне несется громкий смех девиц. Не могу передать, как я ненавижу их в эту минуту.
На следующий день я просыпаюсь в четыре утра, и ненависть все еще кипит во мне. Она клокочет и терзает меня до самого рассвета; она гложет меня весь день, пока я работаю — вожу на грузовике гравий с карьера.
Во второй половине дня, окончив работу, я ставлю грузовик под дом и ловлю такси на шоссе, чтобы опять доехать в город, к дяде Стивену. Я не знаю, зачем еду туда и что буду у них делать. Первую половину пути убеждаю себя в том, что я должен наладить с ними добрые отношения — хотя бы затем, чтобы показать Стивену, что я умею понимать шутки. Но ведь это значит проявить слабость. Глупо думать, что человек может быть искренним, когда шутит со своим врагом. Когда ты узнаешь, кто твой враг, ты должен убить его, прежде чем он убьет тебя. Внутренний голос говорит мне, что я должен разнести все в этом доме на куски, схватить, например, дядюшкино кресло-качалку и раскачивать его что есть силы от стены к стене, от окна к окну, по всем комнатам, пока в них ничего не останется целого, даже этих проклятых лепных украшений.
Потом со мной происходит странная вещь: может, из-за того, что я очень рано встал в то утро, у меня целый день не работал желудок и, когда я подъезжаю к дому Стивена, из всех желаний у меня остается только одно — поскорее попасть в туалет.
И я бросаюсь в дом. Стивен качается в своем кресле на веранде. Я, не сказав ему ни слова и не поздоровавшись с его женой и дочерьми, прямиком бегу в уборную и долго там сижу, потом спускаю воду из бачка, жду, пока он наполнится, и дергаю за цепочку еще раз. Потом прохожу все так же молча через все комнаты обратно и выскакиваю на улицу. И иду, иду… пока окончательно не прихожу в себя. Тогда я беру такси и еду домой.
На следующее утро я опять просыпаюсь в четыре утра — в темноте, — и меня охватывает страх. Мне хочется плакать и просить прощения, и я начинаю сознавать, что со мной случилось что-то непоправимое, что мои поступки и мой разум не в ладу. Даже моя ненависть как-то притупилась, и мне не удается снова вызвать ее. Меня гнетет чувство какой-то обреченности. Я вспоминаю маленького Дэйо, больного, на голом полу в нашем старом доме, а потом взрослого, поднимающегося по трапу «Колумбии»… И даже когда я встаю утром, чтобы идти на работу, это чувство обреченности не проходит.
Я жду наказания. Не знаю, откуда оно придет, но постоянно жду. И еще я жду вестей от Дэйо, но он не пишет. Иногда вдруг хочется поехать в дом к Стивену. Просто так — приехать, сесть и ничего не говорить. Но я не еду.
Но вот Стивен получает известие о своем сыне. Ему сообщили, что его сын «валяет дурака» в Монреале. Стать образованным человеком и оправдать великие надежды отца — это оказалось ему не по силам, он сбился с пути и валяет дурака, вот так тупеет, становится дурашливой полицейская овчарка, пока не превратится в обыкновенную дворняжку — если невзначай убьют ее хозяина-проводника. Так и Стивен получил плохую весть: принц не состоится. И в маленьком его домишке царит смятение.
Мой отец изрекает: «Говорил ведь я, что Стивен потеряет своего сына». Он всегда ведет себя как победитель, мой папочка! Он ничего не делает для этого, только занимает выжидательную позицию и оказывается победителем. А во мне снова закипает ненависть. Ненависть, которая отравляет мне жизнь, и я готов убить их всех.
Я думаю сейчас о кленовом листе, который сын Стивена прислал нам в конверте с незнакомой маркой, о том, как он гулял по улицам в толстом пальто, с портфелем в руке — это было в те времена, когда он еще «продолжал образование». С тех пор эти улицы совсем не изменились. Дождь падал на них тысячу раз, а листья все так же лежат на тротуаре вдоль черной железной ограды… И вот я уже вижу себя идущим по этому асфальтовому тротуару, среди чужих листьев. Чужие листья, чужие цветы… время от времени я подбираю их… Потом я вижу лист бумаги, разлинованный, как в школьной тетради, и Фрэнк пишет на ней мою фамилию вверху, там, где полагается ее писать. Но мне некому писать и некому послать листок с тротуара, тянущегося вдоль железной ограды…
Вода черная, пароход белый, огни яркие. И в чреве парохода, где-то там, внизу, люди чувствуют себя узниками. Огни притушены, пассажиры укладываются на свои койки. Утром вокруг одна голубая вода — ни клочка земли. Ты плывешь туда, куда везет тебя этот пароход, и ты уже никогда не будешь свободным человеком. Тут воняет блевотиной, как из задней двери ресторана. Мы движемся день и ночь. Море и небо сливаются в один цвет — серый.
Я не хочу, чтобы пароход останавливался, чтобы он подплывал к берегу. На койке надо мной лежит ювелир по имени не то Хан, не то Мухаммед. Он все время в шляпе, не снимает ее ни на минуту — словно желая насмешить всех. Но на его маленьком личике нет и тени улыбки — он толкует уже о возвращении домой. А я не смогу вернуться — я должен остаться там, куда еду. Я еще не подозреваю, какую западню устроил себе сам…
Земля все ближе и ближе, и однажды утром я увидел ее сквозь пелену дождя, она была скорее белой, чем зеленой, — и никаких других цветов. Пароход внезапно застопоривает ход, и становится непривычно тихо; внизу, на воде, качается шлюпка с людьми в непромокаемых комбинезонах. Я вижу их жесты и движения, но не слышу голосов. После стольких дней в открытом море все, что есть в этой маленькой шлюпке и вокруг нее, кажется очень ярким и отчетливым, как будто черно-белое изображение стало вдруг разноцветным: зыбкая вода — очень зеленая, непромокаемые комбинезоны — очень желтые, лица людей — очень розовые.
Таинственная земля принадлежит им, а чужеземец здесь — я. Ни один из ее домов там, под сеткой дождя, не будет моим. Я не представляю себя беспечно гуляющим по этим незнакомым улицам, проложенным прямо по скале. Но выбора нет — мне нужно именно туда… Как только все пассажиры усаживаются в катер со своим багажом, пароход дает гудок; большой, белый и мирный, он говорит мне «прощай» и спешит отчалить, чтобы оставить меня здесь. Цветное изображение меркнет, краски снова тускнеют. Остается только шум, спешка, возня с багажом и уличное движение. Вот так я стал «человеком в шорах»[68].