Я вздохнул:
– Что же, очень хорошо. Отлично. И полагаю, имена родителей девочки вам тоже понадобятся, чтобы вы могли вставить двум семьям сразу, так?
– Девочки? Какой девочки? – Она изумленно уставилась на меня.
– «Какой девочки, какой девочки»! Что значит «какой девочки»? Господи боже, кто же ему отсосал, по-вашему, жираф?
– Нет, мистер Уоллис. Я полагала, что вторым участником происшествия были вы.
Настал мой черед изумленно выпучить глаза:
– ЧТО? Что вы полагали?
– Прошу вас, мистер Уоллис, потише.
– Вы решили, что это я…
Всю мою жизнь люди, подобные доктору Фразер, бросаются по моему адресу словами вроде «богема», а я искренне верю, что если и обладаю хоть одним недостатком, так состоит он в том, что у меня не такой извращенный ум, как у прочих. Меня именуют также циником и скептиком, но это потому, что я называю вещи своими именами, а не теми, кои мне хотелось бы, чтобы они носили. Если вы проводите жизнь, сидя на вершине нравственного холма, то ничего, кроме грязи внизу, не видите. А если, подобно мне, живете в самой грязи, то перед вами открывается обалденно хороший вид на чистое синее небо и чистые зеленые холмы вокруг. Не существует людей более злобных, чем носители нравственной миссии, как и не существует людей более чистых душой, чем те, кто погряз в пороке. И все-таки глупо, наверное, что я не сразу понял, куда она клонит.
– Если я ошиблась, мистер Уоллис, – тем временем говорила она, – уверяю вас, мне очень жаль, но поймите и вы: в случаях, подобных этому, я просто обязана выяснять все факты. Итак, родители?..
– Когда я вам их назову, – сказал я, – вы поймете, почему меня так встревожило и ваше желание обратиться в полицию, и шум в прессе, который из этого проистечет. Родители мальчика… – я выдержал театральную паузу, – это Майкл и Энн Логан.
Она разинула рот. Я серьезно покивал:
– Вот именно.
– Знаете, мистер Уоллис, – сказала она, – а ведь лицо Дэвида с самого начала показалось мне знакомым. Я с ним встречалась. Мы с леди Энн делим в суде одно и то же место.
– Да ну?
Вот так сюрприз. Представляю, с каким упоением она выносит смертные приговоры браконьерам и эксгибиционистам.
– Ну вот, так случилось, что в Суэффорде живет сейчас девочка, Клара Клиффорд. Дочь Макса Клиффорда, возможно, вы и его знаете?
– О нем я, разумеется, знаю… я только не знала, что у него есть дочь.
– Ей четырнадцать. В общем, чтобы долго не рассусоливать: я сегодня после полудня прогуливался по суэффордскому лесу и услышал крик, а добравшись до места, обнаружил, что юный пыл и неопытность повергли Дэви в состояние, которое вы уже видели. Случай несчастливый, неприятный, но едва ли требующий вмешательства полиции.
Доктор Фразер смерила меня еще одним долгим взглядом:
– И вы действительно крестный отец Дэвида? Я поднял вверх правую ладонь:
– Клянусь честью поэта.
Она улыбнулась, и я в первый раз заметил призрак чего-то привлекательного и даже эротичного, затаившийся в ее пронзительных голубых глазах.
– Если хотите, – предложил я, – можете снять отпечатки моих зубов. Такова ведь обычная в судебной практике процедура?
– Думаю, я поступлю иначе, – сказала она, вставая. – Пойду и еще раз переговорю с Дэвидом. Вы не будете против, если я оставлю вас здесь ненадолго?
– Нет-нет. Почитаю пока ваши письма.
– Ничего интересного вы в них не найдете, – рассмеялась она. – Зато в среднем ящике стола обнаружите пепельницу.
Я сочинил для нее небольшой подарок и записал его в блокнот:
Милая докторша по имени Фразер
Глаз имела, что твой хирургический лазер:
Если ты обормот,
Взгляд как в морду упрет –
Сэкономишь на бритве на разовой.
Ниже я приписал: «Лимерики – это лучшее, на что я ныне способен. Жаль только, не существует хорошей рифмы для „Маргарет“… С любовью, Тед Уоллис».
Под этой толстой коркой льда, думал я, кроется отлично сохранившееся страстное сердце. Я был уверен, что знаю, какие звуки она издает в миг оргазма. Что-то среднее между скрипом ржавой калитки и рыком атакующего ягуара. Э-хе-хе. Доказать себе правильность этой догадки мне все равно никогда не удастся.
Пока она заполняла бумаги, Дэви робко переминался у стола приемной. Участливая сестра, а возможно, и сама доктор Маргарет выдала ему несколько глянцевых журналов, чтобы было чем прикрыть пах. За журналами бугрилась плотная белая повязка.
– Я использовала кетгут, – сказала она мне. – Через пару дней он рассосется.
– Никаких долговременных повреждений?
– Какое-то время ему будет больно мочиться и еще больнее…
– Понятно.
– В остальном все нормально. Он сам себе будет хорошим целителем, не сомневаюсь.
– Вы даже не знаете, сколько правды в ваших словах, – согласился я, и Дэвид наградил меня грозным взглядом.
– Кроме того, я вколола ему сыворотку от столбняка и кое-какие антибиотики.
– А сможет он, сходив по-маленькому, сам заменять повязку?
– О, тут никаких сложностей не предвидится, верно, Дэви? – сказала она, кладя ладонь на плечо мальчика.
– Все будет в порядке, – ответил Дэви, извиваясь, будто червяк в банке удильщика, от смущения, вызванного тем, что о нем говорят поверх его головы, точно он пятилетний ребенок.
Из Нориджа мы выезжали в молчании. Я был слишком занят стараниями уворачиваться от грузовиков и столбов, да и у Дэвида имелось о чем подумать. Однако, выбравшись за пределы города и пристроясь в хвост приятно неторопливому автофургону, я почувствовал себя достаточно уверенно – теперь можно было и поговорить.
– Нам повезло, – сказал я, – что эта врачиха – подруга твоей матери.
– Да, она говорила. Она все расскажет маме?
– Нет, – ответил я, – не думаю.
– Может, я сам расскажу, – сказал, к немалому моему удивлению, Дэви.
– Ну, если это кажется тебе хорошей идеей… Он неуютно поерзал на сиденье:
– Она должна узнать о поступке Саймона. О его дурном, злом поступке.
– Погоди-ка… – Я на секунду оторвал глаза от дороги, чтобы взглянуть на него. – А чего ты, собственно, ждал от Саймона? Знаешь, наткнуться на такую сцену…
– Он знал. Он прекрасно знал, что происходит. Знал и завидовал. Он хотел унизить меня, все испортить. Понимаете, он всегда завидовал мне. Он вроде того брата в притче о блудном сыне. Не может снести своей заурядности, того, что мама с папой считают меня не похожим на всех, специфическим.
– А ты, значит, такой и есть? Не похожий на всех и специфический? – До чего же мне надоело это жуткое слово.
– Вы же знаете, Тед, что это так.
– Рискуя показаться тривиальным, все-таки спрошу: разве того же нельзя сказать о любом другом человеке?
– Ну, это тоже верно. Я, в общем-то, и не считаю, что делаю что-то необычайное. Я думаю, каждый может обрести такую же силу, как у меня, если очень захочет.
– Даже я?
– Особенно вы! Вы уже обладали ею, когда были поэтом. Написали же вы «Там, где кончается река», ведь так?
– Я всегда считал, что сила моя, как поэта, есть результат изучения формы и размеров, ну и, конечно, поэзии других людей, но уж никак не подключки к некоему мистическому источнику. И, – я решил, что пора прямо сказать ему об этом, – неприятно тебя разочаровывать, но стихотворение «Там, где кончается река» отнюдь не о чистоте природы и не о том, как пагубно воздействует на нее человек.
– Именно об этом. О загрязнении.
– Оно о том, что стихи Лоуренса Ферлингетти и Грегори Корсо включили в школьную программу.
– Как это? – Он вытаращился на меня, точно на сумасшедшего.
– Стихи вдохновляются реальными вещами, реальными, дерьмовыми, конкретными вещами. Это стихотворение было просто-напросто горькой шуткой насчет того, как чистый источник поэзии мутится людьми, которых я считал никчемными, бесталантными ничтожествами. Я намеренно воспользовался усталой старой метафорой текущей к морю реки, чтобы утолить потребность сравнить этих бедных, безвредных американских поэтов с плавающим поверху дерьмом.
– Пусть так, – снова поерзав, сказал Дэви, – и все-таки я не вижу, какая тут разница. То значение, о котором я говорил, все равно присутствует в вашем стихотворении, верно? В истоке своем река чиста, а потом, на пути к морю, она с каждым городом и селением, через которые протекает, становится все более мутной и грязной, все более отвратительной. Ваше стихотворение об этом и говорит. Не думаю, что кто-нибудь из читавших его знает о тех поэтах. Само-то оно о чистоте.
– Да, но суть дела в том, что сочинение стихов начинается не с желания высказать некую мысль о Чистоте, или Любви, или Красоте – каждое слово непременно с заглавной буквы. Стихи делаются из реальных слов и реальных вещей. Ты отталкиваешься от низменного физического мира и от твоего собственного низменного физического «я». Если попутно возникает нечто значительное или прекрасное, так в этом, я полагаю, и состоит чудо и утешение, которые дарует нам искусство. Хочешь золота – изволь спуститься в шахту и выковырять его из земли, изволь пропотеть до печенок в грязной кузне, выплавляя его, – само оно сверкающими листами с неба не посыплется[226]. Хочешь поэзии – изволь вываляться в человеческой грязи, изволь неделю за неделей, пока у тебя кровь носом не пойдет, сражаться с карандашом и бумагой: стихи не вливаются тебе в голову ангелами, музами или природными духами. Нет, Дэви, не вижу, что общего имеет мой «дар», каким бы он ни был, с твоим.