— Какая мать, хотя бы единожды, не поведает о своем горе? Она же никогда не упоминала о сыне, которого потеряла во время войны. Смахнула эти воспоминания, словно мусор, замела под коврик. В чем же дело? А в том, господа присяжные, что ребенок был незаконнорожденным. Не этот ли факт лежит в основе провокации, якобы совершенной Стэнли Ловкином и уязвившей подсудимую до такой степени, что она утратила всякую власть над собой? И убила его. Из-за ребенка, о котором она не упоминала ни словом, к которому, как мы вольны полагать, не испытывала никаких чувств?
Харрис-Джонс выдержал паузу, набрал побольше воздуха в легкие и продолжил:
— Далее. Она хотела бы внушить вам, что жертва, Стэнли Ловкин, — не кто иной, как Станислас фон Либен, некий уроженец Венгрии, якобы послуживший причиной страданий, пережитых ею во время войны, тех самых страданий, о которых она также никогда не рассказывала. Впервые она заговорила о Станисласе фон Либене лишь здесь, в зале суда. Он — наш молчаливый и незримый свидетель. Порою подобные свидетели хотя и не дают показаний, но успешнее многих приближают нас к истине.
Он поднял папку:
— Прошу, пункт второй в вашем списке. Перед вами справка о Стэнли Ловкине: родился в Бермондси, Южный Лондон, в 1900 году и никогда не выезжал из страны.
Нашел справку, умник, вскипела Ада, у него не было паспорта, британского уж точно. У Станисласа был краденый паспорт, иностранный. Он вынудил ее сделать себе документ из предосторожности, в случае чего она бы его прикрыла, сообразила Ада.
— Это, разумеется, очередная байка подсудимой, — продолжил мистер Харрис-Джонс, — придуманная с целью обелить себя. Нет никаких доказательств, что Ловкин и фон Либен — одно лицо, и уж тем более не существует доказательств, что он вывез ее за границу, где и бросил. Если же это не выдумка, на чем настаивает подсудимая, то мы имеем дело с чем-то даже более сверхсекретным, нежели создание атомной бомбы. — Он умолк, глядя на присяжных и дожидаясь, когда они кивнут в ответ. Затем картинным жестом расправил мантию и сел.
Мистеру Уоллису придется нелегко, понимала Ада. Все будет хорошо, сказал он ей в конце дня в комнате для допросов под гулкое лязганье запираемых металлических дверей. Сохраняйте спокойствие. Правда сама выстроится потихоньку, по кирпичику. Станислас, Стэнли. Он бросил ее погибать, и ничто в нем не дрогнуло. И Ада до сих пор все это переживает, мечется, грызет себя, словно заяц в силках, — восемь долгих лет. Снова встретив Стэнли, Ада не могла наброситься на него с кулаками, от нее бы мокрого места не оставили. Не могла просто сбежать, Джино Мессина ее бы выследил. Ей пришлось терпеть, выжидая, когда удастся вырваться на свободу. Сами убедитесь, что все выйдет так, как я сказал, уверял мистер Уоллис, когда мы вызовем вас на свидетельский помост.
Ада привела себя в порядок, насколько это было в ее силах. Выпросила у охранницы губную помаду и, вымыв голову, расчесывала волосы, пока они не заблестели, а потом закрутила их на затылке и заколола. Надела поверх блузы кофту, застегнутую на все пуговицы, и оттерла с юбки пятно от подливки, чтобы юбка выглядела чистой и приличной. Поплевала на башмаки и, как могла, отполировала. Уверенность идет изнутри. Но встречают по одежке.
Она никогда раньше не произносила речь. Не говорила перед публикой. Будьте такой, какая вы есть, наставлял мистер Уоллис, и расскажите все, что знаете. С тех пор как родился Томас, Ада разговаривала с собой каждую ночь, перебирая вновь и вновь то, что с ней произошло. Но не вслух. Она никогда не рассказывала свою историю в полный голос.
Мистер Уоллис направлял и подсказывал. Давайте начнем сначала, мисс Воан. Ее голос не раз обрывался, так рвется нитка на туго натянутой ткани — непослушной ткани ее воспоминаний.
— А Томас? — спросил мистер Уоллис. — Расскажите нам о малыше Томасе.
Ада вцепилась в перила, собираясь с духом.
— Он родился мертвым или живым?
Ада редко плакала, но сейчас слезы подступили к глазам, она чувствовала, что стоит ей сказать хоть слово о сыне — и слезы хлынут ручьями. Она никогда не говорила о Томасе, даже не произносила его имени вслух до самого последнего времени, когда ей пришлось рассказать мистеру Уоллису о Томасе и обо всем, обо всем, что случилось в ее войну, в войну молодой женщины, столь непохожую на войну ее матери, — ты понятия не имеешь, через что мы прошли. Непохожую на солдатскую войну, где были герои, и калеки, и упомянутые в рапортах за похвальные действия в боевой обстановке. Ее войны словно никогда и не было. Никто не хотел о ней слышать. Никого это не интересовало.
— Я не знаю. — Ада постаралась не дать волю слезам.
— Не знаете?
Ада посмотрела на присяжных. Не сочувствие ли мелькает в их глазах? Ты могла бы быть моей дочерью. Обычной девушкой, пережившей трагедию.
— Вы когда-нибудь жили со смертью? — произнесла Ада. — Не с обычной смертью в обычное время. Но с той, что ходит за тобой по пятам каждый день, каждый час. Жить и заниматься трупами, испускающими газы, наблюдать, как сморщивается и вянет их кожа, обмывать плоть и чувствовать, что она разваливается у тебя под руками. Они слушали, сомнений не было. То, что она говорила, поднималось откуда-то из самых потаенных глубин.
— Мне было двадцать лет. Дитя. Я не могла голосовать или выйти замуж. Но я могла оказаться узницей, спать среди смертной вони и видеть во сне гниение и распад. — Она помолчала немного. — Вы когда-нибудь были там? В долине смертной тени? Не у могилы, стоя на земле, в безопасности, рядом со священником в торжественном одеянии?
Один из присяжных кивнул, когда она произнесла строчку из псалма, и пристально посмотрел на нее. Она поймала его взгляд. Затем глянула на мужчину, сидевшего слева, и обратилась к нему тоже напрямую:
— Смерть была внутри и вокруг меня. Я жила и дышала ею, таскала за собой, как мясник мешок с костями. Смерть была во мне. — Ада не отводила глаз от присяжных. — Во мне. Я носила смерть внутри себя. И я родила на фабрике смерти.
Она плакала. Носовой платок она не захватила с собой и утерла нос тыльной стороной ладони.
— Но я хотела родить, потому что это — жизнь. Хотела надеяться, жить. В том аду я хотела произвести на свет новую жизнь, живой комок тканей и волокон, крови и любви. Вы когда-нибудь нуждались в чем-то таком?
Мистер Уоллис, внимательно наблюдавший за Адой, кивнул.
— Когда-нибудь нуждались в живом существе настолько, что сразились бы со смертью? — Ада не знала, откуда берутся эти слова, разве что из любви и чувств, загнанных так глубоко внутрь, что она уже и не надеялась снова их ощутить.
— А затем? — мягко подстегнул ее мистер Уоллис.
— Томас жил. Он жил в моей душе, в моей памяти. Не проходило дня, чтобы я не увидела моего сына, не погладила пушок на его головке, не почуяла запах, что исходит только от новорожденных. Я смотрела, как он растет, я пела ему. «Прелестна, как бабочка, горда по-королевски». Я видела, как он делал свои первые шаги, слышала его первые слова. Целовала его царапины, чтобы они быстрее зажили, смазывала «ведьминым орешком» ушибы. Мой сын Томас поддерживал жизнь во мне. Я не поверю никому, кто скажет, что он умер. Он не умирал.
Она взглянула на присяжных, на каждого поочередно. На лысого мужчину в костюме, какие выдавали демобилизованным; на коренастого рыжего в твидовом пиджаке; на старшину с закрученными вверх усами и армейскими планками под серым лацканом. Она стояла с высоко поднятой головой, она держалась с достоинством. Не шлюха была перед ними, не обыкновенная проститутка. Но женщина, чья боль буравила землю у нее под ногами, женщина, которая взывала к небосводу, и никто ее не услышал. Женщина, оставшаяся в живых вопреки всему.
— А Дахау? — спросил мистер Уоллис.
— Дахау, — повторила за ним Ада. Дахау. Больше она не могла об этом молчать. Она рассказала им, какой была ее война, ее Дахау: избиения и голод, вонь, исходившая от труб, газы, сочившиеся из лагерных пор, бескрайнее, беспросветное зло, и она в этой тьме.
— Как насчет Станисласа фон Либена? Вы с ним встречались после освобождения?
— Он был в Дахау, — ответила Ада. — В городке Дахау. В конце войны.
— Что он там делал?
— Тогда я этого не знала. Лишь много позже выяснила. Он был там по делам, так мне сказали.
— Вы разговаривали с ним?
— Я заметила его. Он переходил улицу. Побежала за ним. Но он исчез в толпе. Там было много народу.
— Вы уверены, что это был он?
— Да.
— А Стэнли Ловкин? Что заставляет вас думать, что он и Станислас фон Либен — одно и то же лицо?
Ада теребила манжету на кофте, разглаживала нитку, выбивавшуюся тонкой пружинкой.