— Да, но как это будет выглядеть?
— Ничего, не велики баре. Как-нибудь перетерпят.
В дверь звонят — долго и весело.
— Пришли! — говорит папа.
— Ах, боже мой, уже явились! — ужасается мама.
— Я пойду встрэчу! — устремляется бабушка к двери.
— Нет, Елизавета Францевна, — останавливает ее папа. — Позвольте, я уж как-нибудь сам встречу, а вы останетесь здесь.
Папа снимает фартук и идет в прихожую. Бабушка стоит, склонив голову к плечу, косит глазом на маму, потом бочком-бочком придвигается к тазу и тянется зачерпнуть своей кружкой пунша.
— Куда ты лезешь! Куда тебя черт несет! — кричит мама. — На минуту нельзя отвернуться. Сядь и сиди! Проклятие какое-то. И так не знаешь, за что хвататься, так она еще на нервы действует.
— Я думала, Ниноленьки, тебе надо помочь.
— Да, помочь!.. Помочь — воду в ступе толочь. Не выдумывай, никто в твоей помощи не нуждается.
Бабушка кряхтит, садится за стол, водружает на нос пенсне и принимается читать вслух этикетки на бутылках:
— Рислинг… Не знаю… Черт с ним! Кабарне. Верно, сладкое… Грузинское вино номер двадцать — красное. Грузины, внученька, все разбойники. На конях скачут, и в зубах кинжал. У нас в Таганроге был один грузин, работал монтером по электричеству. Бывало, залезет на столб и орет оттуда, как бешеный, чтобы мальчишки провода не трогали. Ох-хо-хо… — Она высовывает язык и облизывает нижнюю губу. — Донское игристое. Глупости! На Дону мужики пьют водку. Или горилку. Когда мы жили в Ростове — ты помнишь, Ниноленьки? — Жора раз привез четверть самогона.
— Да, больше мне нечего помнить, как твой самогон проклятый! Представляю себе, какой праздник — выжрать четверть самогона. Не каждый день такое привалит.
В прихожей слышатся звонкие голоса, папа громко смеется, с кем-то здоровается, разговаривает.
— Проходите, пожалуйста. Вперед, вперед, по коридору! Ирочка, дорогая! Вы все молодеете и хорошеете!
— Что ты сидишь, как засватанная? — накидывается вдруг мама на меня. — Гости в дом, а ничего не готово. Иди таскай стулья от соседей! Тысячу раз все нужно сказать.
Гости идут и идут, комната уже полна народу, все друг друга приветствуют, хлопают по плечу, обнимаются, какая-то тетя даже плачет от радости и вытирает глаза платочком. Папа знакомит сталинградцев с новомировцами.
— Ирочка, красавица наша! — кричит какой-то военный. — Соловей ты наш неумолчный!
— Прошу! — призывает мама. — Прошу, дорогие гости, усаживайтесь, где кто может! Садитесь, пожалуйста, садитесь, не церемоньтесь!
Кто-то усаживается на мой топчан, кто-то на сундуки, кто-то на мамину кровать, некоторые на подоконник, но многие так и остаются стоять посреди комнаты.
— Павел, уговори их сесть! Я не в состоянии.
— Друзья, внимание! Поднимем первый тост! Первый тост — за товарища Сталина!
— За товарища Сталина! — отвечают все дружно, встают и чокаются. — За Родину, за Сталина!
В комнате становится тихо.
— Хм!.. — говорит бабушка. — Налей мне, что ли, Ниноленьки, этого рислинга. Черт с ним, попробую, что за вкус. Или лучше кабарне. Кабарне даме больше подходит.
— Наливай себе сама что хочешь, — фыркает мама. — Мне некогда за тобой ухаживать.
— За твой роман, Павел Александрович! — говорит дядя военный.
— Нет, за встречу! — спорит папа. — За нашу сегодняшнюю встречу и за тех хороших людей, сотрудников редакции «Нового мира», которые ей способствовали!
— За всех друзей!
— За всех друзей… И особо за тех, кто не дошел до победы. Вечная им память.
— Вечная память… — Дядя военный подымает стакан и опускает голову. — Батюка-то ты, Пал Лексаныч, верно описал. Так и стоит перед глазами — как живой. Командир был… Настоящий командир. Болел за людей. Всей душой болел.
— Именно, что болел, — подхватывает другой военный. — Жалко только, что фамилие ты ему, Пал Лексаныч, сменил.
— Это так полагается, — объясняет папа, — давать героям вымышленные имена.
— Это правда — это им, писателям, так полагается, чтобы менять фамилие, — соглашается военный. — Зато похоже: Батюк — Братюк. Кто знал, враз догадается.
— А этот, Дувенко, это кто же будет? Добженко, что ли?
— Да нет, какой Добженко? — удивляется папа. — Я такого и не помню. Это у меня собирательный герой.
— Как понимать?
— Это как бы общий портрет нескольких человек — от каждого понемножку.
— А! Ну, тогда понятно… А то я думаю, чего это он Добженко-то изобразил? Не такой уж он правильный человек был, Добженко, чтобы в печать его вставлять.
— Нет, это не Добженко.
— Это хорошо, что собирательный. Правильно! Всех, кто участвовал, в роман не всунешь. Нужно по двое, по трое изображать. Чтобы никому не обидно.
— Это и прежде так делали. Даже Толстой так писал.
— Ты меня, Пал Лексаныч, извини, конечно, а вот Секишин твой — это уж никакой не собирательный, это я и есть! — говорит высокий худой дяденька.
— Ты и есть, Василий Прокофьевич! — соглашается папа.
— Я ведь сразу признал: четырнадцать танков немецких под Перекоповкой накрыли! Это ж наш расчет! Жене сказал, а она не верит. «Ну уж, — говорит, — прямо так и станут про тебя в книжках писать!» А я говорю: что ж такого? Поскольку писатель тут случился, он и описал. И в газете армейской про это было.
— Совершенно верно, было! — соглашается папа.
— Закусывайте, товарищи! — уговаривает мама. — Закусывайте! Ветчину берите, паштет.
— Спасибо, Нина Владимировна, спасибо на вашем угощении.
— Ах, хорош паштетик! Объедение!
— Это Павел сам делал.
— Да что вы? Так ты, Павел Александрович, выходит, не только романы писать мастер!
Гости чокаются, выпивают, вспоминают все громче и громче:
— Дом Павлова помнишь? Как мы на него издали глядели-то, помнишь?
— Как не помнить!
— А как в тот день по немцам бабахнули?
— А как Волга горела? Все река будто огненная! Немцы нарочно нефть пустили.
— Ты Алешу-то, Алешу Захрустова помнишь? Помнишь, как мы с ним сбоку фрицев отрезали?
— А как Батюк тогда сказал, помнишь?
— Сталинград, сказал, врагу не сдадим.
— Я не про это! Я про другое.
— А как Мусрарову кашу в котелок собирали, помнишь? Он, бывало, как в разведку идти, наказывал: кашу мою, братцы, не съедайте. Бывало, три дня у немцев пропадает, а как вернется, сразу: каша моя где?
— А чего ей, каше, сделается? Заледенеет, и все дела.
Гости смеются.
— А я помню, — говорит бабушка, — когда мы в тысяча девятьсот первом году жили с мужем в Париже, так там был один офицер. Артиллерист. Очень видный мужчина. В оперу при шпаге ходил.
— Не мели чушь! — сердится мама. — И хватит тебе подливать из всех бутылок! Уже назюзюкалась. Возьми лучше поешь салата.
Кто-то тянется за закуской, переворачивает стакан, полный вина, но, кажется, даже не замечает этого. По скатерти растекается широкое красное пятно.
— Ой, батюшки, что мы наделали! — говорит какая-то тетенька.
— Ничего, ничего, — успокаивает мама. — Ничего страшного, не обращайте внимания. Смотрите только, чтобы платье не испачкать. Светлана, принеси тряпку и вытри.
— Ты, Пал Лексаныч, не серчай, конечно, — твердит длинный дяденька, — я, может, чего не так скажу — но я как прочел, сразу вижу: наш расчет! Угадал твою мысль. И жене говорю: четырнадцать танков под Перекоповкой! Наш расчет!
— Так точно, — соглашается папа.
— Я кому сказала: остановись, успокойся немедленно! — шипит мама на бабушку через стол. — Вовсе не обязательно напиваться до положения риз!
— Я, Ниноленьки, попробовать.
— Попробовать! — хохочет дядя военный. — Попробовала девка да бабой стала.
— Вот именно, — говорит мама.
— Ирочка! Давайте споем, а? — просит папа. — Как в Сталинграде, помните?
— Ой, да что вы, Павел Александрович, какая уж из меня певица! — отнекивается тетя Ира.
— Спойте, спойте! — уговаривают со всех сторон. — Просим!
— У меня и голос-то пропал…
— Не верим, не верим! Чтобы у такого соловья да голос пропал? Быть того не может!
— Уж спойте, Ирина Константиновна, уважьте, не заставляйте долго упрашивать! А мы подтянем.
— Да я и не знаю, с чего начать…
— А нашу, сталинградскую!
— «Жди меня»! «Жди меня» спойте!
— Журналистскую!
— Нет, сперва сталинградскую!
— Ну, ладно, — соглашается тетя Ира. — Только уж не судите строго. Как получится… — Она обводит взглядом комнату и запевает: — Бьется в тесной печурке огонь…
Все слушают.
— Голос-то, голос какой!.. — едва не плачет дядя военный. — Истинный соловей!
— Да, прямо за душу берет…
— И что интересно, между прочим, — говорит бабушка, — ты заметила, Ниноленьки? — похож на Натальин.