В резиденции же генерала Ли ничего подобного не требовалось, отчего господин Ямагути (а отнюдь не его жена) и был так счастлив туда переехать. Там он мог предаваться своим китайским страстям сколько душе угодно. Их домашняя жизнь была расписана по часам: дважды в неделю из главного дома приходил генерал, проигрывал господину Ямагути пару партий в маджонг, потом Ёсико готовила гостю трубки для опиума, и генерал уединялся со своей любимой наложницей — крошечной женщиной, ковылявшей по дому на туго спеленатых ногах, которая наверняка облегченно вздыхала от того, что ей больше не нужно накалывать на серебряную вилку зеленый горошек.
По моей информации, гостей в квартире семьи Ямагути бывало немного. Одна еврейка, школьная подруга Ёсико, заходила к ней регулярно. Полагаю, она и представила Ёсико учительнице пения мадам Игнатьевой. Еврейка ходила в одну школу с Ёсико и по-японски говорила свободно. Я проверил ее родителей, но никакой неблагонадежности не выявил. Отец ее владел булочной рядом с вокзалом и был активным членом Японо-еврейского общества дружбы.
Ёсико так понравилась генералу, что он решил ее неофициально удочерить. Это произошло в 1934-м, примерно в одно время с инаугурацией императора Пу И. Обряды в сознании маньчжуров занимают особое место. Большое значение придается семейным ритуалам. Поэтому быть принятым в маньчжурскую семью считается большой честью. Для меня же оказалось великой честью быть приглашенным на такую церемонию в резиденции генерала Ли.
Преклонив колени у табличек с именами предков генерала Ли, Ёсико получила свое китайское имя Ли Сянлань — или, по-японски, Ри Коран — и была официально принята в ее вторую семью. На церемонии присутствовали ее родители и генерал Ли с супругой и пятью наложницами, одетыми в роскошные маньчжурские халаты. Девочка отлично справилась с возложенной задачей. Сначала поклонилась своему маньчжурскому отцу, потом табличкам с именами предков и на прекрасном китайском языке поблагодарила генерала за оказанную ей честь носить его имя. Потом последовал банкет, на котором присутствовали все домочадцы, включая наложниц генерала, которые мило хихикали, прикрываясь веерами из слоновой кости. Меня мучало искушение закрепить недолгое знакомство с одной или двумя, но я передумал — столь запретных плодов лучше было не касаться. Было подано не менее ста блюд, включая (поскольку дело было зимой) божественную похлебку из собачатины — один из самых знаменитых деликатесов маньчжурской кухни.
Будучи любимой дочерью генерала, большую часть свободного времени Ёсико проводила в его покоях. А поскольку у него очень портилось настроение, когда ее не было рядом, чтобы ему прислуживать, сразу после возвращения из школы она спешила к нему на виллу — приготовить курительные трубки и проследить, чтоб ему было удобно. Она не могла вернуться домой и засесть за домашнее задание, пока генерал не засыпал, что, впрочем, уже после пары трубок случалось по-милосердному быстро.
Господин Ямагути был очень недоволен, когда его дочери предложили участвовать в радиопередаче.
— Мы — респектабельная семья! — протестовал он. — И моя дочь не хористка!
Госпожа Ямагути подала нам зеленый чай, храня молчание. Ёсико смотрела на меня своими громадными блестящими глазами, как бы умоляя помочь ей решить эту дилемму. Петь она была не прочь, но очень не хотела расстраивать отца. Я спросил у матери, что она думает об этом.
— Что ж, — ответила она, немного помолчав, — Ёсико на самом деле очень любит петь…
Я добавил, что это делается на благо страны, полагая, что тема патриотизма в беседе не помешает. Ведь, помимо всего, господин Ямагути приобрел бы столь необходимую ему защиту от любопытствующих должностных лиц.
— Так-то оно так, но…
Колебания не отпускали семейство, пока случайно не всплыл вопрос о выплате карточных долгов — и разговор завершился ко всеобщему удовольствию, включая даже генерала Ли, которому льстило, что приемная дочь будет принимать участие в передаче под его семейным именем. Отныне Ёсико Ямагути станет появляться в радиошоу «Рапсодия Маньчжоу-го» как молодая маньчжурская певица Ли Сянлань, или Ри Коран.
Тяньцзинь сильно отличался от Мукдена. Прежде всего тем, что находился он в Китае, а не в Маньчжоу-го. Широкая авеню разрезала город аккурат по границе с иностранными концессиями, как открытая рана, — символ повиновения Китая западным колониальным державам. Вдоль южного берега Белой реки (на самом деле она была черной от грязи и несла в своем неспешном течении огрызки гнилых фруктов, рыбьи плавники, дохлых собак и кошек, а иногда и человеческие останки) жили американцы, англичане, французы и итальянцы. Русские и бельгийцы обитали по другую сторону проспекта, название которого менялось всякий раз, как только менялась территория концессии, начинаясь бульваром Вудро Вильсона, превращаясь в Виктория-роуд, затем в рю де Пари и заканчиваясь как виа дʼИталиа.
Тяньцзинь был городом улыбок, большинство из которых фальшивые. Привилегии, коими пользовалась в своих концессиях белая раса, черными пятнами ложились на честь азиатов. Они все делали по своей прихоти, и даже убийство сходило им с рук. Одного из самых уважаемых китайских чиновников — начальника Тяньцзиньской таможни — гангстеры, нанятые англичанами, убили прямо в кинотеатре. Подобно мне, он любил кино и мирно смотрел «Гангу Дина»,[11] когда его расстреляли из автоматов. Поскольку англичане отказались выдать полиции наемных убийц, а деятельность таможни была под контролем японцев, у нас не было другого выхода, кроме как заблокировать деятельность концессий. В тот короткий период — до тех пор, пока через несколько лет азиатский суверенитет не был полностью восстановлен, — мы, японцы, очень гордились собой.
Однако, невзирая на столь вопиющие преступления, некоторые презренные японские отщепенцы очень хотели вести себя по-европейски и выуживали приглашения в Тяньцзиньский клуб, куда их впускали в качестве почетных белых, если с ними были их английские хозяева. Эти люди, по-моему, были не только презренны, но и абсурдны и выглядели как макаки в своих нескладно сидящих костюмах для тропиков. Их можно было встретить в «Кислинг-кафе», где они зависали над пышными пирожными в надежде, что их приметит британский консул или еще какая-нибудь важная персона. Хотя самое большее, что они там могли получить, это серьезное расстройство желудка.
Что до меня, то я всегда полагал, что моему изящному азиатскому сложению куда больше подходит китайская одежда. Большинство окружающих принимали меня за китайца, и это меня устраивало. На самом деле мне это даже льстило, поскольку я всегда предпочитал находиться в компании азиатов, которые были куда культурней той европейской швали, что плавала, точно пена, по поверхности местного общества. От Тяньцзиня, на мой вкус, слишком разило сливочным маслом.[12] Да и сам император Пу И, до того как мы привели его в чувство и напомнили ему об обязанностях, также был частью этого масляного мира — транжирил время на теннисных кортах да гонял чаи с иностранцами. Он жил в старом китайском особняке на проспекте Асахи, где буквально на наших глазах устраивал приемы разным европейским шарлатанам. С ним можно было столкнуться и в кинотеатре «Империя», особенно когда крутили фильмы с Чарли Чаплином. Казалось, он был околдован этим маленьким американским бродягой. Я ни разу не видел, чтобы он смеялся, но эта его страсть не ослабевала. Даже после того, как мы вновь посадили его на трон Маньчжоу-го, Пу И продолжал развлекаться фильмами Чаплина в своем личном кинотеатре в старом Соляном дворце. Он пересматривал эти фильмы, не важно, сколько раз их видел до этого; наконец пленки изнашивались, и нам приходилось заказывать новые копии в Шанхае. И я, смиренный, узнавал в нем родственную душу, хотя и не разделял его особого пристрастия к Чарли Чаплину.
Было в Тяньцзине одно местечко, где я мог укрыться от душной атмосферы концессий, забыть их мелкие интриги и мошенничество. Скромное заведение за темно-красными воротами на окраине Старого города называлось «Сад Востока». Там меня знали так хорошо, что не нужно было произносить ни слова, чтобы мои трубки были всегда наготове. Все, что мне требовалось, — чашка зеленого чая и трубка, с которыми я улетал в свой персональный мир. Вытянувшись на кровати в комнате с ароматами сладких сновидений, я почти забывал о разоренной войной стране, пропитанной мерзкими запахами крови и экскрементов, с ее бедностью и деградацией, с унизительным подчинением ненасытным империалистам. Закрыв глаза, я отправлял свое сознание плыть по течению, не навязывая ему своей воли, и мое подсознание заполнялась образами несравненной красоты. Я видел китайские пейзажи династии Сун — с возносящимися в небо горами, стремительными реками и рыбаками, что ловят рыбу в предрассветном тумане. Я видел крыши Пекина, сверкающие на закате поздним весенним вечером: красные, желтые и золотые; видел синие холмы Маньчжоу-го, тянущиеся до самого горизонта. И я видел мою возлюбленную, Восточную Жемчужину, которая шла мне навстречу, будто в кино, на фоне сада Ханчжоу. Она манила меня к себе, а в моих ушах звучали флейты дворцового оркестра.