Выходя из метро на станции «Университет», он по привычке бросил взгляд на светящиеся электронные часы перед первым вагоном и увидел, что времени сейчас восемнадцать тридцать две. Позже он часто вспоминал, что посмотрел в этот миг на часы и приписывал это той внутренней связи, которая будто была у него с женой, тогда же он лишь подумал, что семинар у вечерников уже начался и он, как обычно, слегка опоздал.
Шагая вдоль чугунной ограды той дорогой, которой он ходил все годы своего студенчества и аспирантуры, Погодин думал о том, как будет воспитывать сына.
«Надо его сразу начинать учить: вначале говорить, потом как можно раньше читать! Он должен расти талантливым и приспособленным. К мужчинам мир особенно жесток – слабых и глупых он давит и сметает. Сюсюкаться я с ним не буду! Пусть только попробует вырасти нытиком, сразу определю в военное училище, да, именно в военное!.. Решено! Надо и Даше это сказать, пусть не рассчитывает, что он отсидится у нее под юбкой… И к черту всех тещ и теток, чему они его научат?» – сбивчиво думал Погодин и получал удовольствие от ясности собственной позиции.
Он так увлекся, что не заметил, как ноги сами принесли его на нужный этаж, и опомнился только, когда двери лифта разъехались на девятом этаже первого гуманитарного корпуса.
Когда Погодин вошел в аудиторию, его группа давно была на месте и вяло переговаривалась между собой. На всех лицах Погодин увидел то же обычное и равнодушное выражение, которое сегодня так пугало его во всех людях. Ему казалось, что все они плавают в спокойном затхлом киселе, мешавшем им широко улыбаться, порывисто двигаться и ярко выражать свои чувства.
Возможно, поэтому Погодин читал сегодня вяло, затевал ненужные споры, стал зачем-то разбирать грамматические формы «Задонщины», которые и сам, как выяснил, плохо помнил, и заставлял студентов вычерчивать генеалогическое древо князей из «Слова о полку Игореве». Студенты представлялись ему скучными и ограниченными, и даже у хорошенькой девочки, которая сидела у окна и которой он всегда незаметно любовался, сегодня нос казался слишком длинным, а лицо – узким и желтоватым. Семинар затянулся до бесконечности, и Погодин больше самих студентов обрадовался, когда наконец услышал звонок.
После первого семинара сразу начинался второй, у другого курса, и здесь Погодин воспользовался случаем и прочитал подготовленную на завтра лекцию, решив проверить, прозвучит ли она. Почти сразу он пожалел о своей затее, но решил довести ее до конца. Собственный голос казался ему слабым, мысли незначительными и банальными, а когда он хотел сказать что-то новое – слишком сбивчивыми.
Студенты слушали его невнимательно, смотрели осоловело, устав за день, и лишь одна девушка, высокая, нескладная, с костистым и некрасивым лицом, быстро писала в тетради конспект. Кандидату стало жаль ее, и он хотел сказать, что она то же сможет прочитать и в учебнике, но он вспомнил, что кто-то говорил об этой девушке, что она точно так же напряженно пишет на всех лекциях, но ничего не может запомнить и на экзаменах плачет.
Лишь под конец, когда до звонка оставалось уже минут десять, Погодин немного разговорился и высказал одну-две свежие мысли, никем не замеченные, потому что все уже устали и даже девушка с конспектами отложила ручку.
Домой Погодин возвращался в самом отвратительном настроении. Он казался себе человеком незначительным, трусливым, нерешительным и поверхностным, слишком легко идущим на компромиссы и боящимся тяжелой кропотливой работы. Погодин вспоминал, как сложно ему всегда было заставлять себя ездить в архивы и сидеть в библиотеках и книгохранах, а без этого настоящий ученый-филолог невозможен. Вспомнил он и много других тяжелых и неприятных случаев, как нельзя лучше доказывавших и подчеркивающих все его слабости и недостатки.
«Мне уже двадцать четыре, а я не совершил ничего яркого, талантливого! В эти годы и Пушкин, и Лермонтов были уже известны и имена их гремели на всю Россию. Раньше мне казалось, мой потолок еще далеко, теперь же кажется, я уже достиг его. Смогу ли я быть хорошим отцом, а если и смогу, вдруг мой сын будет таким же тусклым, как и я сам, или даже еще тусклее? Вот бы он был ярче – в десятки, в сотни раз ярче!» – размышлял Погодин, большими, точно циркульными, шагами приближаясь к дому.
При этом о сыне он думал, как о чем-то еще не свершившемся, был уверен, что жена еще не родила, схватки оказались ложными и, возможно, ее даже на несколько дней отпустят домой. Эта уверенность была такой сильной, что когда он вернулся, то не стал звонить в роддом, а решил прежде поужинать и выпить лекарства, чтобы наконец прекратился досаждавший ему кашель.
Когда же внезапно зазвонил телефон, Погодин вздрогнул и, засуетившись, подбежал к нему, потеряв по дороге тапку.
Это снова была тетка жены, громкая и взбудораженная:
– Я тебе третий раз звоню, где ты ходишь? Поздравляю, у тебя мальчик, три пятьсот шестьдесят. В восемнадцать тридцать. Голова тридцать шесть… Ты пишешь?
Тетка говорила что-то и дальше, кажется, что Даша плохо тужилась, ей делали какие-то ускоряющие уколы, немного поднялась температура и ее перевели в инфекционное отделение, но Погодин едва слышал, хотя и старался. После он смутно помнил, что тетка сказала и что он сам ответил ей, помнил лишь, что в трубке раздались гудки и он, не осмыслив даже, что на этот раз победил в соревновании, кто даст отбой последним, стоял и слушал их.
Все было позади, но острая радость, которую он ожидал от этого известия, почему-то пока не приходила. «Наверное, счастье – это предвкушение чего-то. Когда момент наступает, счастья уже нет, но есть удовлетворение…» – размышлял он.
Наутро Погодин позвонил в роддом и выяснил, что может уже принести передачу и послать записку.
– А увидеть? – спросил он.
– Она в инфекционном.
– И что?
– Туда не пускают. И вообще у вас хотя бы флюорография есть? – ответили ему в регистратуре.
– Нет.
– Ну тогда чего же вы хотите? Да оставьте вы свою жену в покое! Пусть отдохнет, отоспится!
Выругав про себя больничные правила, отнявшие у него на несколько дней жену и сына, Погодин долго печатал на компьютере письмо, стараясь, чтобы оно было бодрым.
После университетской лекции он торопливо, то и дело срываясь на бег, подходил к роддому. Он оказался в просторном холле в минуту, когда женщина, сидевшая в регистратуре, говорила кому-то в трубку: «Девочка, два пятьсот… Да, все нормально!»
Кандидат передал желтый пакет и вложенное в него письмо вышедшей из отделения полной медсестре в белом халате. Во всем облике этой пожилой, неспешной женщины было что-то надежное и спокойное; так в представлении Погодина и должны были выглядеть медсестры в роддомах, няньки и поварихи. Когда медсестра собралась уже уходить, он попросил ее передать жене ручку и бумагу, чтобы она смогла написать ответ.
Медсестра обернулась. На круглых щеках у глаз обозначились морщинки.
– Записку? – сказала она озадаченно. – Зачем?
– Ну как же? Должен же я знать, что ей нужно! – возмутился Погодин.
– Да прямо у нее спроси! – посоветовала медсестра.
– К ней не пускают.
– А-а, так тебе не сказали! Обойди здание налево и еще раз налево, и там будет их окно. Сто вторая палата.
– А этаж какой?
– Первый. Я же ясно говорю: сто вторая, – пожилая женщина покачала головой и укоризненно удалилась, удрученная его непонятливостью.
Погодин, удивленный, что такой простой способ не пришел в голову ему самому, бросился на улицу и по газону обежал корпус. Он мчался и смеялся над роддомовскими порядками, где с виду все как будто нельзя, а на самом деле все можно. Теперь уже и роддом не казался ему таким мрачным и уродливым, как с самого начала. Погодин заметил, что во многих местах коричневатые кирпичи исцарапаны где острым камнем, где маркером, а где и просто ручкой. Надписей было многие сотни, и они теснили, покрывали и вытесняли друг друга – «Антон 12.01.1990», «Машка Кузина. 25.07.1998», «Сын Петька! 08 окт 1993». Выше других, едва ли не на уровне третьего этажа, куда и дотянуться-то было невозможно, черной краской было крупно и коряво выведено: «КИРЮХА 3-11-89».
«Десять лет почти прошло, а никто выше не залез!» – усмехнулся Погодин, невольно озирая газон и стену и прикидывая, на что мог взгромоздиться неугомонный Кирюхин родитель.
Завернув за угол и пройдя по вытоптанному газону, он сразу нашел нужное окно. Заботливая рука коллективного, из многих людей сложившегося родителя и здесь постаралась и под каждой рамой где краской, а где и гвоздем вывела номер палаты.
Наступив ногой на выступавший под окном декоративный бортик, а руками ухватившись за крашеную решетку, Погодин подтянулся и заглянул в стекло выше, чем оно было закрашено. На ближайшей к окну кровати он увидел жену. Она была в вылинявшей от множества дезинфекций больничной рубашке, открывавшей острые ключицы и еще больше подчеркивающей ее худобу. Вьющиеся длинные волосы жены, предмет ее гордости, были туго стянуты светлой косынкой. Жена смотрела куда-то в сторону и Погодина не замечала.