Осенью 1939-го западный ветер принес отчетливый запах гари и грохот ярящейся артиллерии, а с востока послышался мерный гул в ногу марширующей пехоты. В одночасье Лида стала советским городом. Фельдшер Коваль сделал вид, что ничего не произошло, и даже бровью не повел, когда к нему явился вертлявый человек со стертым лицом и заявил, что с этого дня фельдшерский пункт переходит в ведение новообразованного Горздрава, а гражданин Коваль Петр Федорович до особого распоряжения назначается его заведующим с окладом, предусмотренным законодательством СССР. Не глядя на стертого, будто его и не было здесь, пан Петр бросил Олесе: «Дзеука, разжигай горелку для шприцов».
– Прошу прощения, уважаемый, – стертый был явно озадачен. – Вам все понятно?
– Пана что-то беспокоит? – вопросом на вопрос ответил Коваль. – Резь в глазах? Изжога, может быть? Или что-то по мужской части?
Стертый ошарашенно замотал головой.
– В таком случае, честь имею кланяться. При малейшем недомогании – милости прошу. А пока, не обессудьте, но на пустые разговоры времени не имею. Больные ждут.
С трудом верится, но все это сошло фельдшеру Ковалю с рук. Никто больше к нему не приходил, особых распоряжений так и не последовало, и жизнь, как и прежде, потекла своим чередом. Если не считать того, что тетка Ярина в первые месяцы советской власти прятала муку, сало и масло в схрон, сооруженный в подполе еще во времена немецкой оккупации в 1915-м. А Олеся, напротив, новые порядки приняла с восторгом. Вступила в комсомол, не пропускала ни одного митинга и как бы невзначай оставляла на столе во флигеле агитационные брошюрки. Петр Федорович ничего ей на это не говорил, а просто бросал очередную душеспасительную литературу в печку.
Так и дожили до 1941 года…
* * *
Господи, духота-то как! Как в могиле! От этой мысли – до жути точной, но столь же неуместной, как шутки о веревке в доме повешенного, – Петра Федоровича Коваля передернуло. Единственное окно барака, на скорую руку выстроенного на месте сгоревшего фельдшерского флигеля, подслеповато щурилось на железнодорожные пути. Флигель, а с ним и вокзал, как, впрочем, и всю остальную Лиду, фрицы сожгли, отступая, два месяца назад. Едкий запах гари до сих пор висел в раскаленном воздухе. Тонкие струйки дыма застыли над землей – ветра не было. Сентябрь на дворе, пора уж дождям пойти, а солнце печет так, что пот градом. Вечер не приносит с собой облегчения – лишь духоту. Как в могиле… Над Лидой стоял невыносимый смрад. Город был похож на растерзанного мародерами покойника, которого некому хоронить.
За спиной послышались тихий шорох и едва различимый вздох. Фельдшер обернулся: так и есть – тетка Ярина бесшумно вошла и, опустившись на краешек лавки, начала раскачиваться из стороны в сторону, нашептывая что-то неразборчивое. Несмотря на жару, на ней был изрядно потертый, но все еще крепкий овчинный полушубок, голова и плечи замотаны в толстый вязаный платок.
– Яки ж холад[6], – жалобно всхлипнула Ярина и зябко поежилась.
Фельдшер Коваль тяжело вздохнул и, сев рядом, неловко обнял старуху за плечи. Ее опять знобило. Крупная дрожь сотрясала иссохшую, едва различимую под толстым полушубком сгорбленную спину, безвольно моталась из стороны в сторону седая, без единого темного волоса голова, бескровные губы кривились: «Яки ж холад». Не человек – руина, живой труп, оставленный на земле в назидание другим…
… Немцы вошли в Лиду в последние июньские дни 1941-го, перед тем измотав город бесконечными бомбежками. Бесстрастно, со свойственной им педантичной аккуратностью, первым делом взялись сооружать гетто. В оцепленный квартал свозили евреев со всей округи. В начале июля расстреляли первые три сотни пленников. А дальше – пошло-поехало. Колесо смерти завертелось, будто у него сорвало резьбу, и теперь остановить его невозможно. Тысяча, другая тысяча, третья, пятая, восьмая. Старики, младенцы, женщины. Мужчин, молодых и сильных, вывозили целыми партиями. Фельдшер Коваль видел, как людей, будто скотину, загоняют в вагоны. То тут, то там мелькали в обреченной толпе знакомые лица. Это было словно в кино, когда у механика заедает пленка, и на экране надолго застывают одни и те же кадры. Вон Ося-сапожник, сын Рафаила и Мирры. Как-то, еще совсем мальчишкой, он зачем-то съел банку отцовской ваксы. Пришлось промывать парню желудок. А это Талик, булочник Талик. Слухи о его божественной пшеничной хале докатились даже до Вильно. Специально для Талика фельдшер Коваль всегда держал про запас мазь от ожогов. А это кто? Натан. А вон Мотя. Исай. Силач Бенцион. Амос. Исаак. Йегуди старший и Йегуди младший. Рафи. Историю болезни и счастливого исцеления каждого он знал наизусть. Но теперь это не в счет. На этот раз спасти их не в его силах…
Однажды фельдшера Коваля вызвали в гебитскомиссариат.
– Давно хотел познакомиться с вами, герр доктор, – гебитскомиссар Герман фон Ганвег был подчеркнуто вежлив и лучился добродушием.
– Я не врач. Я фельдшер, – Петр Федорович внимательно разглядывал его белые холеные руки и умное лицо университетского профессора, время от времени, впрочем, явно злоупотребляющего шнапсом.
– А это не важно, – тонко улыбнулся фон Ганвег. – Всевышнему нет дела до вашего диплома. А в этом богом забытом городишке о вас ходят легенды.
Затем он любезно предложил фельдшеру чаю. Тот отказался.
– Возражения не принимаются, – с притворной горячностью замахал руками гебитскомиссар. – Вы мой гость.
Безмолвный адъютант принес чай.
– Скажите, герр доктор, а что вам известно о местных настроениях? – фон Ганвег безмятежно улыбался, наблюдая, как растекается в чашке жирное сливочное пятно. – Говорят, есть недовольные, ходят слухи, что появилось подполье.
Фельдшер Коваль неопределенно пожал плечами. На столе перед немцем стояло массивное мраморное пресс-папье. Всего одно верное короткое движение, и фон Ганвег больше никогда не будет пить чай, светски улыбаться и командовать расстрелами. Всего одно верное движение…
Но фельдшер Коваль его не сделал. Вместо этого посоветовал гебитскомиссару не увлекаться жирной пищей и спиртным и принимать перед сном специальную настойку для чистки печени.
… А подполье действительно было. Молодое, дерзкое и злое. Устраивали побеги из гетто. Собрали приемник и ловили сводки с фронта. Вели агитацию и пропаганду. Выводили из строя технику. Сожгли вагонное депо, а за ним – и военный завод. Со временем вышли на связь с партизанскими отрядами. Одной из лучших связных считалась рыжеволосая Олеся. Днем она работала в немецком госпитале, а по вечерам носила в лес лекарства и продукты, собирать которые взялась тетка Ярина. Конечно, фельдшер Коваль знал об этом. Поначалу пытался Олесю отговаривать и даже грозился засадить под замок. Но, увидев мелькнувшую в ее прозрачных глазах тень холодного презрения, отступился.
Больше года все шло гладко, без сбоев, комар носу не подточит. А потом случилась беда. Олесю выдал мокрый подол юбки, перепачканный болотным илом. Арест. Несколько месяцев глухой неизвестности.
Изо дня в день ходил Петр Федорович в гебитскомиссариат и наконец прорвался на прием к фон Ганвегу. Тот вновь встретил его любезно, но чаю на сей раз не предложил.
– И рад бы помочь, герр доктор, – развел руками немец, – да не в моих это силах.
– Тут какая-то ошибка, господин гебитскомиссар. Олеся ни в чем не виновата. Я знаю ее с детства, она честная девушка, – фельдшер Коваль понимал, что несет какой-то малоубедительный вздор. И вновь это проклятое пресс-папье, величественное и холодное, как и эта фашистская мразь, кривящая губы в сочувственной усмешке.
– Сожалею, герр доктор. Но у нас другие сведения, – фон Ганвег подавил зевок. – Раньше надо было беспокоиться о судьбе этой милой барышни. Теперь-то уж что… Да, не смею больше задерживать.
На ватных чужих ногах фельдшер Коваль вышел во двор. Перед глазами плыли кровавые круги. Не хватало воздуха. Схватившись за грудь, он опустился на ступеньки крыльца. Вслед за ним выбежал адъютант:
– Герр доктор, у господина фон Ганвега заканчивается настойка от печени. Он просит прислать новый флакон…
Когда выпал первый снег и ударили морозы, Олесю вывели на главную площадь Лиды. Босую. В одной рубахе. И долго поливали колодезной водой, пока не превратилась Олеся в ледяную статую. Посмотреть на казнь согнали почти весь город. Тетка Ярина выла и металась, так что трое мужчин едва-едва могли ее удержать. Когда все было кончено и народ стал расходиться, Петр Федорович попытался тетку увести. Но она вырвалась и бросилась к тому месту, где еще несколько минут назад была жива ее единственная дочь. Немецкий солдат преградил тетке путь и с какой-то равнодушной брезгливостью ударил ее прикладом по лицу. Ярина упала и затихла. Хоронить Олесю не позволили. Ледяное ее изваяние простояло на центральной площади Лиды до весны.