А Геппке все не может остановиться:
— Ничего мне не нужно, только бы очутиться дома, в Эберсвальде, снова стать слесарем Геппке, по воскресеньям заглядывать в ресторанчик «Вальдшлёсхен», сидеть за кружкой пива… И мальчишка тут бы на качелях качался, а старуха вязала бы и болтала о чем-нибудь с Робертихой… А я с Робертом и Вике играли бы в скат… Тьфу, черт, ведь Роберт на прошлой неделе окачурился в лазарете от сыпняка! Нет, совсем голову теряешь, когда вот так призадумаешься, глядя в этот мрак, и нет ничего, что бы тебя ободрило!
Казмиржак тем временем медленно цедит слово за словом. Он считает, что может без опасений поделиться мыслями с товарищем. С заключением мира что-то не ладится. Тут еще слово будет за Америкой, у Вильсона еще достаточно козырей, да и торопиться ему некуда. Подводная война тоже еще не раз подложит свинью, — так что дело не так уж просто.
Но Геппке слишком погружен в себя, и рассуждения подобного рода не доходят до его сознания.
— Эмиль, — говорит он, подходя к дверям караульного помещения, — завалюсь-ка я и отосплю свою порцию. Во сне по крайней мере не помнишь своей беды. Да, дружище, сон! Пришлось дожить до сорока лет, чтобы начать жить только во сне. Если так будет продолжаться, я сойду с ума, Эмиль…
Но Казмиржак сердится.
— Счастливых тебе сновидений на матраце из стружек и на бумажной подушке, со вшами в придачу, — раздраженно бросает он приятелю. — Может быть, мир и наступит когда-нибудь, по крайней мере на нашем фронте! Но мир только на нашем фронте — чепуха! Все мы должны были бы сделать, как русские, — швырнуть ружьишки, и — точка!
Это доходит до сознания ландштурмиста Геппке, об этом он уже думал давно.
— Нам бы только начать, — шепчет он, робко озираясь. — Но разве мы рискнем!
С этими словами он открывает дверь тамбура караульной будки, откуда в ночной воздух ударяет целое облако человеческих испарений, и оставляет Казмиржака одного нести караул. Тот начинает обход лагеря.
«Сказать бы во всеуслышание, — думает он. — Ведь это можно сказать всем, ведь это правда! Конечно, нам надо бы начать первыми! Но мы не решимся на это. Те, там, наверху, здорово нас замундштучили!»
Под его ногами хрустит промерзшая земля, он ходит, пристально уставившись в носки сапог, и слушает, слушает хоровое пение русских военнопленных в бараке номер три.
Там, где под тупым углом смыкаются третий и четвертый бараки, какая-то фигура крадется из глубокого мрака к колючей изгороди — человек, у которого ноги вот-вот подкосятся от страха и возбуждения. Он благодарен грозной и печальной песне за то, что она заглушает дрожь его собственного сердца. Русские поют ту песню, которая потрясала тюрьмы в 1905 году, когда царские палачи вели на казнь приговоренных к смерти революционеров. Это простая мелодия, чарующая своим ритмом, мелодия, какую могла создать лишь цельная душа глубоко музыкального и исстрадавшегося народа.
Внимание Гриши крайне напряженно, когда он крадется последние пять-шесть метров по едва освещенному пути до первого ряда колючей проволоки и затем сильным нажимом клещей перекусывает проволоки — три, четыре, пять; но все же до его внутреннего слуха доходят слова, которые поют товарищи, слова, выражающие обет: не забывать павших и помогать живым.
Слабо натянутая колючая проволока, звеня, отскакивает. Образовавшаяся лазейка — к счастью, он выбрал место в тени, отбрасываемой бараками, — через несколько секунд расширяется настолько, что можно просунуть сначала вещевой мешок и узел с одеялом, а затем пробраться самому.
Теперь уже отступление невозможно, теперь попытку к бегству нельзя ничем замаскировать. Обливаясь поч том, весь дрожа, Гриша устремляется вперед, к следующей линии проволочных заграждений.
Он останавливается у лагерного склада с шанцевым инструментом, чтобы перевести дух. Теперь он проклинает пение, оно может помешать ему различить шаги часового, если тот приблизится к нему. К счастью, пение тотчас же обрывается. Он знает, кто несет караул. Казмиржак очень строг к военнопленным, хотя мог бы разговаривать с ними по-польски. Несмотря на это, Грише на мгновение становится жаль, что, может быть, этому человеку придется — кто знает, когда откроется побег? — поплатиться за его, Гриши, поступок.
Гриша пробирается через восточную часть лагеря. До сих пор при попытках к бегству — в последние девять месяцев их было четыре — люди устремлялись к западу, к расположенному верстах в сорока от лагеря городу, население которого, озлобленное против немцев, давало беглецам приют.
Клещи звенят, щелкают, прокусывая проволоку, а ветер делает свое дело, скрадывая подозрительные шорохи. Здесь вольная воля для его разгула, от его леденящего дыхания почти мертвеют пальцы.
Теперь опасность для Гриши представляет широкое, почти пустое пространство между проволочным заграждением и обеими мастерскими. Снопы искр бесшумно вылетают из небольших дымоходов раскаленных печей, в которых трещат дрова. Совсем близко такает мотор, питающий жилые помещения электричеством. После бегства двоих дезертиров, стоившего теплого местечка фельдфебелю Бушу, начальство задумало осветить весь лагерь электрическими дуговыми фонарями. Но так как опасность воздушных налетов тогда действительно не позволяла прибегнуть к такой мере и к тому же был получен приказ об экономии угля, то эта надежнейшая мера не была осуществлена.
«После моего побега, — думает Гриша, — они уж, наверно, все осветят здесь. А друг Алеша, пожалуй, попадет в карцер из-за клещей. Но, — соображает он далее, — но, может быть, он выйдет сухим из воды и подозрение не падет на него».
Гриша напряженно вглядывается в темноту, эти мысли бегут автоматически, без действенного участия его сознания, которое, словно ударник винтовки под действием пружины, целиком устремлено вперед.
Он вбирает воздух, стискивает зубы. «Пора!» — думает он и тихонько скользит в своих тяжелых сапогах по большому, напоминающему двор, полутемному пространству.
Он стремится туда, к опушке леса, где на рельсах узкоколейки стоят вагонетки. Здесь сложен у колючей изгороди штабель напиленных для завтрашней погрузки досок.
Чтобы ускорить работу, грузчики незадолго до шабаша стали передавать друг другу длинные плоские доски прямо через проволоку. Таким образом, в этом месте проволочные заграждения оказались прикрыты досками как извне, так и изнутри. Конечно, это убежище могло сохраниться лишь до утра, когда с подвозом новой партии напиленных досок возобновится работа.
Но до тех пор — это ясно — никто сюда не заглянет. Может быть, завтра, когда при распределении работ обнаружится отсутствие военнопленного номер 173 и возбуждение охватит весь лагерь, об этих досках вообще забудут, и они пролежат здесь до заключения мира! Или же, наоборот, строго соблюдая служебный распорядок, ими займутся тотчас же. Кто знает? Но сейчас Гриша, слегка оцарапавшись о проволоку, ныряет в темный закоулок. Он может считать, что его бегство — до завтрашнего утра, до половины восьмого — удалось.
Ветер жалобно стонет, ударяясь о проволоку. Ландштурмист Казмиржак ходит дозором. Все идет своим чередом.
Американцы, думает Казмиржак, еще натворят дьявольски много бед. Известно, какие фортели они умеют выкидывать. Он сам был там, работал, прикопил доллары и в 1912 году вернулся обратно. И, конечно, свалял дурака! Он жил в Истенде, среди евреев, хорошо зарабатывал. Американцы умеют взяться за дело и, раз вцепившись, крепко, как бульдоги, держатся за него. Они понастроили железных дорог, выдумали небоскребы, сделали так, чтобы Ниагара вертела турбины, — им есть чем похвалиться.
С такими мыслями, да еще когда в ушах свищет ветер, легко пройти ночью в двух метрах от проволочной изгороди и не заметить, что во внутреннем кольце, между жилыми бараками и первым заграждением, проволока прорвана приблизительно на высоте стоящего на коленях человека.
…Человек крадется на цыпочках, против ветра, к лесу, по свободному от заграждений пространству от пня к пню.
Какой шум в ветвях! Почти такой же, как в сердце. Время от времени плохо укрепленная вагонетка срывается с места с грузом, или без него, движется сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее по легкому скату, идущему от расположенного на высоте лагеря к месту погрузки.
Как распознать в общем шуме, даже если бы нашлись чуткие уши, стук колес на рельсах или скрежет и лязг обледенелого железа о железо?
В верхушках деревьев ветер ревет, свистит, беснуется.
Согласно инструкции стоящие наготове в лесу груженые вагоны должны охраняться. Но кто станет взыскивать за нарушение инструкции?
Приятно играть в скат в теплом, светлом станционном бараке с крышей из волнистой жести, когда сидишь втроем и есть у тебя курево. К тому же можно и чай вскипятить, а три сэкономленные порции рома дают изрядное количество грога. Кто в дружбе с кашеваром, у того и сахару всегда достаточно…