Минни только качает головой и смотрит в окно. Ее клонит в сон. Голова у нее мотается, рот полуоткрыт.
Будь моя воля, я бы писала совсем о другом. Например, о том, как однажды в Конго разразился сильный ливень и женщины заявили, что это знак свыше и что им должна принадлежать власть. Или о жизни проституток в Бомбее. Почему я ничего не знаю об этом? Кто выбирает, что нам следует знать, а что нет? Я считаю, что сама должна решать, что мне следует знать. Самое важное для себя я узнала сама или от бабушки.
Время от времени мы с абуэлой Селией пишем друг другу, но чаще я слышу ее, когда она говорит со мной вечерами, перед сном. Она рассказывает мне о своей жизни, о том, каким было в этот день море. Она, кажется, знает все, что со мной происходит, и советует не слишком обращать внимания на маму. Абуэла Селия говорит, что хочет меня видеть. Говорит, что любит меня.
Бабушка единственная, кто поощрял меня пойти в класс живописи к Митци Кельнер. К той леди из квартала в Гринвич-Виллидж, где обычно болтаются битники. Ее дом провонял скипидаром и мочой целой своры живущих у нее кошек. Она дает уроки для соседских детей каждую пятницу после обеда. Мы начинали с контурной обводки наших ладоней, затем листьев салата-латука, потом рисовали тыкву и другие овощи с морщинистой кожурой. Митци говорила нам, что не нужно точно копировать предметы, главное – энергия, которую мы вкладываем в рисунок.
В последнее время мои рисунки становятся все более абстрактными – какими-то неистовыми, со сгустками красных спиралей. Мама считает их ужасными. В этом году она не разрешила мне получить выигранную мной стипендию, чтобы учиться в школе искусств на Манхэттене. Она заявила, что художники – это опасный элемент, распутники, которые колются героином. «Я не позволю, Руфино! – кричала она в обычной своей театральной манере. – Только через мой труп!» Нельзя сказать, что мысль о ее трупе не приходила мне в голову. Но папа, как всегда ненавязчиво, в конце концов уговорил ее позволить мне пойти в эту школу.
Когда я наконец стала заниматься в школе искусств, папа устроил для меня студию в задней половине товарного склада, где мы живем. Он купил этот склад у города за сотню долларов, когда я училась в третьем классе. Там валялось много всякого хлама, пока мама не заставила его все выбросить. Чего там только не было: турникет из метро и допотопный телефон, тарелка старого радио, даже носовая часть локомотива. Там, где мать видела хлам, папа видел приметы машинного века.
Папа рассказал мне, что это здание было построено в 1920 году в качестве временного жилья для учителей общественных школ, живущих в пригородах. Затем, во время Второй мировой войны, здесь устроили солдатскую казарму, а позже городские власти использовали его под склад.
Стена из шлакоблоков разделяла склад надвое. Мама хотела, чтобы жилое помещение выходило окнами на улицу. Папа оборудовал там две спальни и кухню с двойной раковиной. Мама купила красивые стулья и кружевные портьеры и повесила аляповатый акварельный пейзаж, который привезла с Кубы. Подоконники она уставила горшками с геранью.
Отец любит разыскивать по улицам выброшенные вещи и собирать всякое старье. Как гордый кот, демонстрирующий свои охотничьи трофеи, он оставляет все, что находит, на кухне для матери. В большинстве случаев эти находки не производят на нее никакого впечатления. Папа также любит разводить всякую живность. Это у него в крови с тех пор, как он жил на ферме. Прошлым летом он оставил для мамы на кухонном столе пчелу в кувшине.
– Что это такое? – удивленно спросила она.
– Мы займемся пчеловодством, Лурдес. Я устроил улей в задней половине дома. У нас будет свой мед, а потом, может, станем снабжать им весь Бруклин.
Пчелы прожили ровно неделю. Мама завернулась в пляжные полотенца и выпустила их на волю, когда мы с папой были в кино. Они искусали ей руки и лицо так сильно, что она глаз не могла открыть. Теперь она никогда не ходит в заднюю половину склада, и это нас вполне устраивает.
У папы рядом с моей студией мастерская, где он работает над своими проектами. Самая последняя его идея – это управляемая голосом пишущая машинка. Он говорит, что она позволит обходиться без секретарш.
Чтобы вызвать нас, мама звонит в огромный колокол, который папа нашел на заброшенной верфи. Когда мама сердится, то колотит в этот чертов колокол, как нотр-дамский горбун.
Наш дом стоит на забетонированном участке у Ист-Ривер. По ночам, особенно летом, когда звуки особенно хорошо слышны, с реки доносятся густые гудки пароходов, покидающих нью-йоркскую гавань. Они плывут на юг мимо небоскребов Уоллстрит, мимо острова Эллис и статуи Свободы, мимо Бейонна, Нью-Джерси, Бей-Ридж Ченнел и под мостом Верразано. Затем поворачивают налево к Кони-Айленду и выходят в Атлантический океан. Когда я слышу гудки пароходов, мне хочется плыть вместе с ними.
Проснувшись, Минни говорит, что знает, ей не следует мне рассказывать про себя, что я слишком мала, но я заверяю ее, что мне уже тринадцать. Тогда она говорит, что едет во Флориду к доктору, которого знает ее парень, чтобы сделать аборт. У нее нет детей, и она их не хочет, говорит она мне. Голос у нее ровный и спокойный, и я держу ее за руку, пока она снова не засыпает.
Я думаю о том, что островитяне Новой Гвинеи не связывали секс с беременностью. Они считали, что дети плавают на бревнах в небесах, пока духи беременной женщины их не позовут. Я не слишком устала, так что читаю неоновую рекламу вдоль шоссе. Пропущенные буквы делают надписи загадочными. У бензоколонки «Shell» погасла буква «S»:
Открыто 24 часа – HELL[12]
Хотя мне больше понравилась другая, которую я увидела в Новой Каролине: COCK…S,[13] рекламирующая коктейли мартини.
Как бы мне ни хотелось это забыть, но передо мной по-прежнему маячит жирное лицо той постаревшей красотки, зажатое в ладонях моего отца. Я догадывалась, что моих родителей не связывает ничего, кроме того, за чем мама вызывает папу, звоня в колокол. Он всегда выглядит таким измученным. Папа раньше помогал маме в булочной, но она из-за него теряет терпение. Ловкий в других делах, он не может понять сути кондитерского бизнеса, по крайней мере, как она его ведет.
В последнее время мама расправляется со своими работниками точно так же, как с теми чертовыми ореховыми булочками, которые поглощает одну за другой. Никто у нее не задерживается больше двух дней. Она по дешевке нанимает самых настоящих босяков, иммигрантов из России или Пакистана, которые вообще не говорят по-английски. Затем полдня орет, втолковывая им, что от них требуется, потому что они не понимают, чего она от них хочет. Мама думает, что эти люди у нее воруют, и, пока они заняты работой, обыскивает их пальто и сумки. Ну что они могут украсть? Масляное печенье? Французский хлеб? Однажды она захотела, чтобы я проверила кошелек одного из работников, но я сказала: «Ни за что!» Она считает, что оказывает им благодеяние, давая работу и приучая к американскому образу жизни. Черт, даже если она их пригласит на пикник, они откажутся с ней поехать.
Помню, приехав в Нью-Йорк, мы поселились в гостинице на Манхэттене и жили там пять месяцев. Мои родители все ждали, что революция потерпит крах или американцы захватят Кубу. Мать водила меня гулять в Центральный парк. Однажды агент из развлекательной программы остановил нас у Детского зоопарка и предложил маме, чтобы я участвовала в шоу. Но я не говорила по-английски, так что с этим ничего не получилось.
Мама одевала меня в светло-коричневое шерстяное пальто с черным бархатным воротником и такими же манжетами. Воздух был совсем не такой, как на Кубе. Было очень холодно и трудно дышать из-за запаха дыма. Небо казалось более светлым, как будто его только что вымыли. И деревья тоже были другими. Словно полыхали огнем. Я бегала по огромным кучам листьев и слушала их шуршание, похожее на шорох пальмовых листьев во время урагана на Кубе. Но мне было грустно, когда я глядела на голые ветви и думала об абуэле Селии. Интересно, какой была бы моя жизнь, если бы я осталась с ней на Кубе?
Я увидела моего дедушку, мужа абуэлы Селии, когда он прилетел в Нью-Йорк, чтобы лечить рак. Его выкатили из самолета на инвалидном кресле. Кожа на лице абуэло[14] Хорхе была сухой и тонкой, как старый пергамент. Он спал на моей кровати, которую мать застелила новым покрывалом из бежевого букле, а я – на раскладушке с ним рядом. Мама купила ему черно-белый телевизор, и абуэло смотрел бокс и сериалы на испанском языке по сорок седьмому каналу. Как бы мама ни отмывала его, от него всегда пахло подгорелыми яйцами и апельсинами.
Дедушка был таким слабым, что обычно засыпал в восемь часов. Я брала у него искусственную челюсть и опускала в стакан с водой, искрящейся от зубных таблеток. Он тихо похрапывал всю ночь. Иногда его мучили ночные кошмары, и он бил кулаками в воздух. «Иди сюда, ты, паршивый испанец! – кричал он. – Иди и дерись, как мужчина!» Но потом, бормоча ругательства, успокаивался.