Перфильев невольно проследовал за взглядом Лукаева — а тот смотрел теперь в незанавешенное окно, через которое можно было видеть окна соседского дома. В одном из них в этот момент как раз и появился восьмилетний Максим Кириллов — в их сторону он поначалу не смотрел, а зачем-то вертел в руках ржавую жестянку «Nescafe», взятую им с подоконника, всю испещренную царапинами и гвоздяными дырочками, в одной из которых как раз таки и застряла «сотка», — да, поначалу мальчик не смотрел в их сторону, однако, видимо, некое ощущение постороннего присутствия все же заставило его в результате поднять глаза.
Тотчас же Лукаев постучал кулаком по стеклу и принялся внушительно грозить; его губы превратились в тонкую нитку с побелевшими от ярости впадинками с обеих сторон.
Максим удивленно пялился на Лукаева, — глаза мальчика превратились едва ли не в блюдца, — а потом произошло то, что и должно было произойти — он мигом опустил штору и скрылся из виду. (Жестянку он бросил на подоконник; несколько секунд она удерживалась, подпираемая гвоздем, но после все же не выдержала и бесшумно свалилась вниз).
— Вот пастеныш! — Лукаев сел. — Видели, да, как испугался? — Да.
— Это точно они — у меня теперь в этом никаких сомнений нет.
— У вас вроде бы и раньше не было.
— Да… ну, я им покажу. Вчера было знаете сколько времени? Полвторого ночи — когда они кинули. Да-да, полвторого. Им уже недостаточно просто поколобродить — они же все с фонариками играются в прятки, в пугалки, слыхали об этом?
— Нет, не слыхал… — Перфильев старался изобразить на лице заинтересованность… как вдруг и правда заинтересовался, — в прятки, вы сказали? Они играют в прятки по ночам?
— Да-да… Ну а теперь им, видите ли, мало, решили вот еще, значит, что сотворить. Но я знаете, как разберусь с ними?..
Тут послышался стук во входную дверь.
— Ага, это, наверное, Любовь Алексеевна идет — она всегда в это время приходит…
От этого известия Перфильев едва сумел сохранить на лице непроницаемость; сам же про себя подумал, что «влип по полной», — уходить было поздно, да и Родионова, конечно, давно уже прознала, что он здесь. «Вероятно, придется еще часа два проторчать, не меньше…» — он вздохнул, всеми силами стараясь настроить себя на благодушный лад.
(Рассказывает Максим Кириллов)
I
…Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи; дождевая вода обновляется в них только в тот день, когда мы не играли в «Море волнуется раз» или же, метая городки, разбили фигуру «Корабль» — интимная связь, которую дано истолковать только в ретроспективе себя.
…В просветы между неплотно сложенными кирпичами возле дома (там целая груда красных кирпичей, она в два раза больше меня по высоте) можно заезжать машинками, а если в какой-нибудь верхний просвет налить струйку воды, она обязательно, пройдя по случайным хитросплетениям-коридорчикам, выльется наружу, через какой-то другой, нижний просвет — но никогда нельзя предугадать, через какой именно.
…Рваная, колеблемая листва деревьев в саду — она словно под чувствительнейшими лесками: стоит только повысить голос и на том самом месте, где был один-единственный лист, тотчас рождается три новых…
— Макс, ты не уснул там?.. Ворон считаешь?
— Эй, Мишка! Лукаев все знает!
— Чего?.. Чего ты говоришь?
Мой брат сидел в другой комнате, возле самого окна, на полу, и копался в небольшом продолговатом тазике бежевого цвета, доверху наполненном гвоздями, подшипниками и исцарапанными часовыми циферблатами. Форточка была открыта, и раздуваемые от ветра занавески то и дело поддевали его подбородок.
— Лукаев! Он все знает!
Мишка вытаращил на меня глаза, но прежде, чем успел что-то сказать, я услышал звон кофейной жестянки, упавшей на пол, под опущенной шторой, — той самой истыканной жестянки, которую я совсем недавно вертел в руках, а затем от неожиданности бросил на подоконник.
— О чем?
— О вчерашнем! Ты что, не понял? — двинувшись к нему, я чуть было не споткнулся о картонный ящик со старым бельем, который стоял посреди комнаты, но все же вовремя успел застыть.
— Тс-с-с… говори тише. Или ты хочешь, чтобы наши услышали?..
— Нет… — я все продолжал глядеть на него в страхе и изумлении.
Мишка перешел почти на шепот; рука его сжимала циферблат от наручных часов — сильнее, сильнее, очень сильно, — подушечки пальцев покраснели от напряжения; я понял — он взволнован не меньше моего, но… о Боже, какое же у него самообладание!
— Ладно, ладно… что случилось? Кого ты там увидел? Лукаева?
— Да. Он погрозил мне кулаком!
— Тише… я же сказал тебе не кричать… где он? На улице?
— Нет, в доме… по стеклу постучал… — готовый уже расплакаться, я покраснел — у меня было так тесно в груди, что я едва мог дышать.
— Ах, в доме, говоришь? Ну тогда ничего! — на лице Мишки появился характерный прищур; какие только эмоциональные оттенки не были перемешаны в этом прищуре, который и до и после мне доводилось видеть еще сотни раз! — озорная насмешка, даже издевка и грусть, оперный трагизм; шутовская мина — в особенности возле растянутых губ — и «маска драмы» (как в той серии «Полночной жары» — «Midnight heat» — когда главному герою, сыщику Стиву Слейту, расследующему убийство в «Тропическом театре», приходится перевоплотиться в арлекина, чтобы разгадать, как именно было совершено преступление, — кто это сделал, сыщик уже знает, однако у его подозреваемого пока что стопроцентное алиби) — «маска драмы» у бровей, изогнутых молниеносным напряжением…
— Значит, он нас боится… боит-ца… хе-хе…
Сколько бы я не был расстроен, а все равно не сумел сдержать улыбки, хотя на сей раз и вымученной; еще бы, вчера я втихую запустил булыжником по соседскому дому и не думал, что меня могут уличить — но не тут-то было!
— Боится?.. Ерунда, не может этого быть!
— Ну тогда, раз он в доме, значит, покойника оживляет! Снова… Он так соскучился по своему моргу, что решил устроить его у себя дома. А что там с его головой, а? Ты видел лысину Лукаева? Она у него вся исцарапана. И знаешь, почему? Он когда вставал вверх ногами… ну из-за того, что приезжал на лифте не на тот этаж в своем доме-то в Москве — вот тогда и исцарапал.
Тут я уже, разумеется, не имел никаких сил совладать с собой и взвизгнул от хохота. У меня даже слезы потекли по щекам.
— Исцара-а-апал… исцара-а-апал… — все повторял Мишка нараспев.
— Ну что, ты собираешься? — осведомился у него вдруг не пойми откуда взявшийся дядя Вадик.
Смех у меня моментально иссяк; я снова чувствовал испуг и настороженность.
Как всегда дядя Вадик делал вид, что меня будто бы вообще не существует, — обращался он исключительно к своему любимому сыну, которым очень гордился; мне, впрочем, было все равно, только бы побыстрей дядя снова скрылся из виду и у него не возникла бы потребность, больно потрепав меня за ухо, выместить какую-нибудь свою досаду.
— Да, сегодня последний день.
— Ага, так все уже готово?
— Почти. Осталось пару досточек прибить.
— А покрышка пригодилась?
— Да, я ее на один из столбов привесил и сверху доской забил.
— Надо бы поглядеть, что у вас там делается.
— Ого, ты будешь изумлен, когда увидишь, что мы с Максом смастерили! Целый дом!
— Дерзай…
— Эта «верхотура» будет символом всего поселка! — от предвкушения Мишка воздел руки к потолку, — хе-хе!.. Приходи вечером посмотреть. Придешь, обещаешь?
— Приду, приду. Если занят не буду. А если буду — тоже приду, — дядя Вадик подмигнул.
— Только еще надо не забыть номер к ней присобачить. Номер нашего дома, я имею в виду. Макс, ты так и не нашел его?
— Нет, пойду искать.
Я испытал невыразимое облегчение от того, что Мишка обеспечил меня предлогом как можно быстрее смыться, — сделав это, впрочем, ненамеренно; он был настоящий молодец, колоссальный брательник!
II
Найти табличку с номером участка оказалось, однако, не такой простой задачей, — насколько же в самый первый момент оказались далеки мои поиски от ее настоящего местонахождения — это был вовсе не подоконник, на котором я не обнаружил тогда ничего, кроме этой изрешеченной, как из пулемета кофейной банки. Более того, это была не только не та самая комната, но даже и не первый этаж: железную табличку с номером 27 и фамилией внизу: «Левин И. В.» — что соответствовало фамилии и инициалам моего деда, — я обнаружил, забравшись наверх — и то мне еще повезло, что я додумался заглянуть под старую телогрейку, лежавшую на полу в качестве коврика, дыры на которой были столь многочисленны и разнообразны, что таким количеством нанесенных «ран» не могла бы похвастаться ни одна колючая проволока.