— Габор, спроси-ка отца: «Папа, папа, что из тебя вырастет?»
Маленький Габор засмеялся. Зелёные искорки скакнули из глаз его, зажгли ярким пламенем щёки большого Габора. А сын смеялся детским мелким смехом, и белые зубы его сверкали.
Потом рассмеялся весь класс. Все смеялись, смеялись громко, недобро и как-то стыдливо. Знали — нехорошо, когда цыган смеётся над цыганом. Смеялись-то даже скорее над маленьким Габором, над его круглыми глазами и сморщенным носом.
Но Габору большому слышался грохот обваливающихся стен.
Ноги вросли в пол. Холодный пот стекал за шиворот.
Ой-ой-ой!
Потом тяжёлый кулак Габора обрушился на исцарапанную крышку парты, чернильница выскочила, упала на пол у самых туфелек Славки Маржинковой, обрызгала их безобразными чёрными кляксами. Стекло зазвенело, разбившись об этот ещё не утихший смех, — и звон стекла был как набат.
И была тишина, когда Габор поднялся.
Ещё тише стало, когда он сглотнул слюну.
Но тише всего было, когда он вымолвил:
— Шлюха!
И он пошёл к двери неверными шагами. Прогремели шаги — и Габор исчез.
Маленький Габор выбежал в коридор, крикнул тоненько и отчаянно:
— Папа!
Но отца уже не было.
Он шёл наклонив голову, как раненый бык. Никто не попался ему на дороге, и это было хорошо. Шумела кровь, и Габор слышал её шум. Она журчала как вода, и Габору захотелось пить. Ах, какая жажда охватила большого Габора! Как затосковало его горло по кислой влаге белого вина! От такой нестерпимой жажды у него задрожали руки.
Пока дошёл до города, опустился вечер. Дорога вела под уклон. В конце её стоял трактир «У золотого кувшина». Висела в темноте зелёная неоновая гроздь винограда; она была округлая и манящая, эта гроздь, которую не сорвёшь, эта реклама с одной вечно мигающей трубочкой.
«Ну, покажу я им, как пьёт ударник!» — сказал себе Габор. Он сел за столик и заказал полдюжины бутылок. «Что буду есть?»
— Нет, пан официант, есть я не буду. Спасибо, пан официант.
— Вы ждёте кого-нибудь ещё?
— Никого я не жду. Нет у меня никого, — сказал Габор и откупорил первую бутылку.
От других столов на него смотрели белые и розовые лица. Здесь не принимали всерьёз цыганских трагедий. Рассуждали о том, откуда у цыгана эти полусотенные бумажки, которые он выложил на стол. Только женщины с тайным участием старались поймать блеск его синеватых белков. Они угадывали за всем этим несчастную любовь и завидовали той избранной, во власти которой причинить такое страдание.
Грустный клиент сидел одиноко и пил, пил…
Тело его стало слабым, голова отяжелела. Мутными глазами смотрел Габор на сверкающую стойку, а видел Славку Маржинкову; она была в платье горошком и говорила: «Летели дикие гуси, один впереди, за ним ещё восемь…»
Потом он увидел и этих гусей и тотчас запел про них:
Ой, гуси, гуси,
дикие гуси,
зачем вы летите,
а я не умею?..
Зачем вы летите,
дикие гуси,
какая учительница
вас научила?
Кто научил вас?
Маржинкова Славка?
Ой, дикие гуси,
Не ходите вы в школу…
Подошёл официант, попросил не шуметь, не мешать другим посетителям.
— Чего тебе надо? — окрысился Габор. — Что тебе не нравится? Что цыган поёт? А я ударник, знаменитый ударник. Работать работай, а петь не смей?
У официанта было длинное лошадиное лицо; может быть, он умел ржать, но скрывал это. Он нарочито и резко сдёрнул скатерть с Габорова стола и хладнокровно сказал:
— Ударник вы там или нет, а мы уже закрываем. Трактир закрывается, сейчас придёт патруль.
— Патруль? Так ты мне грозишь полицией? Ах ты остравская рожа, да знаешь ли ты, кто такой Лакатош? Коли не знаешь — выйдем на улицу, я тебе растолкую!
Габор поднялся, упал и заснул. Двое — розовый и белый — вытащили его из трактира и уложили в канаву. Женщины уже потеряли к нему интерес — он был смешон.
Пахли луговые травы, ночь стояла ясная, тихая.
Габору приснился сон. Снилось ему, что идёт он в чёрном фраке за собственным гробом. И думает: «Пока меня везут, ещё ничего. Но что делать мне, когда меня похоронят? Не могу же я сказать, что в гробе вовсе не я, когда похороны заказаны для Лакатоша Габора-старшего и я сам подписал заказ! Ой, боже, не забыл ли я написать объяснение для школы? Там ведь никто не знает, что меня хоронят…»
Он нёс большую белую свечу и слышал, как одна женщина позади него сказала: «Это умер один очень знаменитый человек, величайший из всех Лакатошей. Смотрите, какой отличный цилиндр купил товарищ Тереба для похорон образцового работника пана Лакатоша…»
Габор добрался до дому, разбудил сына, дохнул на него ужасающим перегаром. У Габора маленького закружилась голова, но он не упрекнул отца.
— Где ты был, папа? — спросил он ещё сквозь сон, но удивительно трезво.
— Габор, — сказал отец, — эх, Габор, Габор, плохо мне было.
— А теперь тебе уже лучше, папа?
— Ой, нет, сынок. Ой, нет.
И он встал на колени перед постелью сына.
— Габор, дружок, давай не будем больше ходить в школу, ладно? Люди мы и так неглупые, работать умеем, не пропадём!
Габор маленький строго посмотрел на большого и ещё строже сказал:
— Ты пил, папа!
— Ни капли я не пил. А разговаривал я с одним знаменитым скрипачом. Он звал нас в Кошице, говорит, нужен ему в оркестр мальчик-певец, сопрано. Потом они поедут в Будапешт и на Балатон. Мальчику тому дадут маленький фрак и маленькую белую манишку. И он сможет научиться играть на скрипке и стать премьером. Что скажешь, Габор? Ты ведь так красиво поёшь, когда мы с тобой моем посуду. — Тут он вздохнул.
— Ой, цимбалы, цимбалы, какая музыка!
— Что ты такое говоришь, папа, — сказал сквозь сон Габор маленький, но удивительно трезво; потом, руководимый инстинктом всех женщин и детей, которые знают, что утро вечера мудренее, он заснул.
Габор большой, не зная, что делать, смотрел на чёрные волосы, рассыпавшиеся по белой подушке. «Как хорошо, что он уснул», — сказал Габор себе и разбудил сына:
— Габор, скажи же, что мы больше не пойдём в школу!
— Пойдём, папа, — ответил Габор маленький. — Ложись спать, папа, не приставай ко мне. Я буду учить тебя, папа. Славка Маржинкова сказала, чтоб я тебя учил. Что ты меня толкаешь, папа?
«Горе мне, — подумал Габор большой. — Что было у меня, того уже нет; так пусть же ничего не будет».
Он с нежностью прикрыл Габора маленького и пошёл в чулан за топором. Потом достал остатки вина, которое купил, когда ждал в гости Славку Маржинкову, и отправился к школе.
Двери были не заперты, он нашарил выключатель, зажёг все лампы и яростно пнул ногой первую парту. И пошёл с холодным бешенством рубить кафедру, доску…
Парту, на которой сидел он с сыном, расколол в щепки и щепки аккуратно сложил у печки. Один жёлтый обломок оставался ещё на полу — Габор стал добивать его обухом, будто боялся, что парте ещё не конец и она может воскреснуть.
Потом, с топором в руке, он подошёл к портрету молодого Максима Горького, вгляделся в него и сказал:
— Нет. Этот похож на дядю моего, Питюку Лакатоша. Этого я не трону.
Победным взором обвёл он то, что разрушил, лёг на пол и заснул. И опять снились ему похороны Габора Лакатоша-старшего. Рядом с ним шёл в цилиндре Максим Горький и нёс такую же, как и он, белую длинную свечу.
«Так ты приехал, дядя Питюка, — сказал Горькому Габор.
— Это с твоей стороны очень, очень хорошо. Подержи-ка мою свечку».
«А ты куда, Габор?» — спросил Питюка и взял у него свечу.
«А я в школу схожу, милый дядя. Забыл написать объяснение. Наша учительница не знает ещё, что я умер».
«Ну, сходи, Габор, а я за тебя пока лягу в гроб, — сказал дядя Питюка. — Это мне дело привычное, лежать в гробу. Как раз по мне».
Утром Габора нашла уборщица Совакова, женщина с предрассудками. Вид цыгана, растянувшегося на полу посреди разгрома, наполнил её гражданским гневом. Схватив щётку, она попыталась вымести его вон.
Так Габор, подгоняемый щёткой товарища Соваковой, был возвращён в мир подсудных людей и образцовых работников.
— Вставай, скотина! — приговаривала уборщица Совакова.
— Вставай, несчастье на нашу голову! Холера! Хулиган! Ты что наделал? Пьяная морда!
Ой-ой-ой!
Габор широко открыл глаза. Свет больно резанул по ним. Потом он увидел комбинезон пани Соваковой и её обширную, пардон, задницу.
В поле зрения его попал глобус на шкафу, который он забыл вчера разбить. Вместе с глобусом весь мир встал перед его взором.
— Ну, продрал зенки? — зудила Совакова. — Выспался? Безобразник!
Габор поднялся, и с ним поднялось его похмелье. В зрачках пани Соваковой увидел он своё отражение: оно покачивалось. Ему показалось, что сейчас, как в кино, зажгут свет и в зрачках этой женщины появится надпись: