Послышались шаги. Скрипнуло крылечко. Кто-то скребнул дверь. Иван Александрович бросился навстречу, но наткнулся не наАльмиру вовсе, а на давешнего старика-банщика, Иваныча, пьяного в дугу, прижимающего к груди обеими руками початую бутылку «Московской». Что, парень? довольно внятно для своего состояния произнес старик и, усевшись за стол, поставил на него дорогую свою ношу, вынул из штанов пару грязных стограммовых стаканчиков. Что, парень? Прищучили? Но ты ничего, не переживай, не расстраивайся. Попался б ты в мое время — тебе лейтенант Падучих на месте бы девять граммов прописал — на том самом месте, где сегодня спину веничком гладили, и старик, разлив водку по стаканам, протянул один Ивану Александровичу.
Ночной гость пришелся страх как некстати, вот уж точно, что хуже татарина, однако, по врожденной деликатности не имел Иван Александрович представления, как его выставить, а тот завел долгую историю, как служил тут в свое время егерем, как ездил сюда районный шеф НКВД лейтенант Падучих, как доставлял в «Эмке» разных начальников и как валялись они в ногах лейтенанта, оправдывались: почище, чем Иван Александрович сегодня, — только было все это без пользы, оправдываться… В другую пору старик показался бы чистым кладом, Иван Александрович слушал бы пьяные россказни, не отрывая от блокнотика карандаша, — но только не сегодня, не когда с минуты на минуту должна появиться Альмира.
Иван Александрович вышел на крыльцо и стал всматриваться в темноту, но она никого не дарила, а старик, допив до дна, уронил голову на вытянутые по столешнице руки, заснул, неприятно забулькал носом. Делать было нечего. Иван Александрович погасил свет (комары тут же тоненько заныли над ухом) и улегся поверх одеяла. На улице давно стихли песни, выключился телевизор про войну. Альмириных шагов не слышалось, и мысли Ивана Александровича как-то сами собою перекинулись на ту сторону Камы, в лагеря. Впервые в жизни Иван Александрович представил их очень реально, осязаемо: их, как говорится, повседневность, их быт, плоть, столь, вроде бы, хорошо знакомые по рассказам тетки, по многочисленным свидетельствам очевидцев, печатающихся в нехороших журнальчиках. Иван Александрович примерил на себя и душную вонь барака, кишащего насекомыми, и ранние подъемы, и омерзительную баланду, и морозы, и осеннюю сырость, и побои, и унижения, и чуть ли не самым страшным представился лагерный сортир, общий, загаженный, вонючий, открытый наблюдению со всех сторон, да еще ходить куда можно, кажется, только в определенное начальством время, и подумал, что, оказавшись в гостях или в чужом городе, предпочитал терпеть, сдерживаться, лишь бы не менять спокойного, привычного, домашнего уединения с книжкою на нечто безусловно нерасполагающее, враждебное, и даже сам организм этой враждебности сопротивлялся, так что где-нибудь в командировке стула, пардон, не случалось и по трое суток. Потом Иван Александрович припомнил, как однажды ночью, еще прежде Лариски, в коммуналке, обнаружил на себе клопа и сидел на кровати до самого восхода с зажженным светом, затравленно оглядываясь на стены, а наутро тело пошло волдырями, не клопиными, конечно — нервными; как тут же вызвал санэпидстанцию, а потом недели две поливал углы аэрозолями и спал при электричестве…
Было уже часа четыре утра. На улице посерело, но не настолько, чтобы при всех этих случившихся поблизости убийствах (или почти убийствах) предпринимать сомнительное путешествие сквозь кусты к деревянному скворечнику, и Иван Александрович, выйдя, пристроился прямо к стенке. Но чуть загромыхала по гулкой фанере мощная его струя — где-то рядом, в кустах, зашуршали, завозились, зазвучал неразборчивый девичий щебет, и Иван Александрович понял, что спугнул парочку. Он прекратил и пошел в обход домика, но и влюбленные не остались на месте и через десяток секунд столкнулись с Иваном Александровичем нос к носу…
Некстати он сюда приехал, некстати.
Как три дня назад стройка -квартира на Белорусской предложила Ивану Александровичу возможность поупражняться в метафорическом мышлении: черные дыры-щели в полках, образовавшиеся на местах вынутых Ларискою и унесенных книг, были подобны провалам от вышибленных зубов до полусмерти избитой, собственно, уже издыхающей семейной жизни. Однако, не все свои книги забрала Лариска — только специальные, срочно надобные для диссертации, да и добрая половина тряпок висела в шкафу, поджидая хозяйку.
Едва добравшись из Домодедова и убедившись (а надежда на обратное жила до самого последнего мига в Иване Александровиче), что Лариска домой не вернулась, он засел за телефон и начал обзванивать подруг, — безрезультатно. С последним отчаянием, потому что чувствовал в этом звонке определенное унижение мужского своего достоинства, набрал Иван Александрович, наконец, и номер ларискиных родителей и услышал сочувственный голос тещи: Ванечка! Уже прилетели! Что вы! — мы и на порог ее не пустили, дуру. У тебя, говорим, муж есть и дом свой… — ну, и так далее, и приглашения в гости, на чай, и уверенность, что непутевая дочка перебесится и все у них с Иваном Александровичем пойдет на лад, и что еще и ребеночка они родят, и не одного, и заверения в самой искренней любви и симпатии к зятю, и приветы от супруга, и Иван Александрович, сгорая со стыда, никак не мог выбрать момента, чтоб положить трубку.
Пусто было в квартире, пусто и одиноко. Следовало развлечься чем-нибудь -приняться хоть, что ли, за статью для Грешнева, — но Башкирия с упорством Таньки-встаньки поворачивалась в памяти совсем не тем боком, какой нужен для статьи: все лезло в голову, как принес на рассвете билет любезный, улыбающийся Бекбулатов: Бог-отец, изгоняющий из Рая; как в ответ на почему не пришла? наивно лупнула глазками персиковая татарочка и сказала: не пустили ребята, и как, глядя на этот наив, не достало Ивану Александровичу сил возмущенно изумиться: что ж, мол, она о таких вещах с ребятами советуется? опять, что ли, диспут устроила?! как решил Иван Александрович напоследок все-таки продемонстрировать Бекбулатову свои бесстрашие и независимость, гнев свой, так сказать, и протест — для чего в автобусе плюхнулся рядом с адвентистом седьмого дня и начал его интервьюировать и как тут же был наказан за глупую демонстрацию, но уже не начлагом, а самим адвентистом, адвентистовыми ответами о социализме, как воплощенном идеале христианства, голубой мечте Мессии, о том, что в коллективе человек никогда не остается один, и товарищи всегда придут ему на помощь в трудную минуту (как, заметил про себя Иван Александрович, пришли они на помощь Альмире Ахметовой, отряд им. А. Матросова, не допустив до грехопадения с сомнительным гостем) — адвентистовыми ответами и адвентистовой книгою, которая оказалась не Евангелием вовсе, а «Семнадцатью мгновениями весны» в немецком переводе; как неуемное раздражение, смешанное со страхом, вспыхнуло в Иване Александровиче при прощальном взгляде на мальчиков этих и девочек, западных и восточных — нет, вовсе не двоемысленных! — искренних, искренних в своем идиотизме, готовых по первому зову сменить мундиры и под «Маленького белого голубя мира» идти освобождать Польшу, Афганистан или хоть бы и Персию…
Кажется, впервые в жизни почувствовал Иван Александрович бессилие перед листом бумаги, который предстояло, не мудрствуя лукаво, почти автоматически, заполнить готовыми блоками слов и смыслов, то есть, сделать то, чем занимался Иван Александрович без малого двадцать лет, пройдя в журнале «Пионеры беспорочный путь от учетчика писем до начальника отдела. Кажется, впервые в жизни рука дернулась написать, как было на самом деле, и, поймав ее на этом желании, Иван Александрович почувствовал шевельнувший волосы холодный ветерок ужаса: ведь если все как было — это уже не тихонькое чтение на диване, не сомнительные разговоры с молодой татарочкою, не банька в лесу — это уже лейтенант Падучих, государственное преступление. Да и так ли было? — может, показалось только? И Иван Александрович разорвал лист в мелкие клочья — совершенно чистый, нетронутый лист бумаги, виновный в том только, что именно над ним пришло Ивану Александровичу в голову опасное это словосочетание: все как было.
Заснуть Иван Александрович в осиротевшей двуспальной кровати не мог и, поворочавшись полночи, перебрался на жесткий диван. Нет, с Ларискою следовало кончать раз-навсегда: ушла себе и ушла, и скатертью дорога — а он, Иван Александрович, непременно встретит еще человека, ничуть Лариски не худшего, а, пожалуй, и лучшего. Он даже положил себе пойти с этой целью завтра вечером погулять — на Калининский или на Горького, и спрятал в ящик стола обручальное кольцо. Устроится, все устроится, непременно все устроится как-нибудь! И обязательно надо позвонить приятелю: нет ли чего новенького? — почитать, наконец, всласть и без помех!