Хоть и помнил Иван Александрович адрес: «Дзержинского, четырнадцать», и понимал прекрасно, что не к тому серо-охристому дому он относится, что, стоя рядом с Детским Миром, как бы символизирует этим своим соседством вечное соседство в бренной нашей жизни смешного и жуткого, радостного и печального и даже, пожалуй, бытия и небытия, а все ж поразился, что зловещим адресом обозначен изящный, голубенький, такой на вид тихий и спокойный, начала прошлого века особнячок, которого раньше почему-то никогда и не замечал, то есть, прямо-таки действительно поразился — не шел особнячку зловещий адрес! Встретили Ивана Александровича радушно, отобрали паспорт для оформления пропуска, проводили в небольшую комнату, где и попросили обождать. Специально для этого, надо думать, и отведенная, кроме стульев содержала она и небольшой голубенький — как сам особняк — стол, на котором лежало несколько старых «Правд» да потрепанный номер «Юного натуралиста». Иван Александрович, чтобы отвлечься, взял журнальчик в руки, начал листать, что-то читать безмысленно, как вдруг наткнулся на фразу: «Голубь — птица жестокая, кровожадная, способная медленно, хладнокровно заклевать более слабого голубя…» С отвращением отбросил Иван Александрович журнал и начал ждать просто, и первые минут пятнадцать выходило это у него недурно, а потом в душу стала прокрадываться тревога: а ну как жуткое ожидание выбьет из-под ног твердую нравственную основу, на которой он по дороге сюда столь незыблемо утвердился? И начал Иван Александрович прямо-таки гипнотизировать себя, заклинать, что ни за что на свете приятелеву фамилию он им не назовет, ни за какие блага, ни под каким страхом, хоть, знаете, кол у него на голове тешите — не назовет и все тут! И до того Иван Александрович дозаклинался, что даже как-то не вдруг понял, что приглашают его пройти в кабинет.
Что ж вы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! укоризненно отнесся к нему Игорь Константинович (Иван Александрович сразу понял, что человек за столом Игорь Константинович и есть). Как же это вы так?! и столько сочувствия заключалось в укоризне этой, что Ивану Александровичу ужасно стыдно за себя стало - куда стыднее, чем в баньке — за себя, за ничтожную свою малость, за некрасивые свои мысли и поступки, за Лариску, за Альмиру, за кощунственное желание руки над листом и жуть как захотелось повиниться, покаяться перед молодым, обаятельным, прекрасно одетым человеком, покаяться и даже фамилию сакраментальную назвать. Иван Александрович потупился, и Игорь Константинович понял, что происходит в душе гостя, понял и сказал снова сочувственно, но уже без былой укоризны, а великодушно, тоном милосердия и прощения: вижу-вижу, осознали вы свою вину и больше уж, наверное, ны будыты. Ну и ладненько. Ну и замечательно. Всего вам доброго. Как же? удивился Иван Александрович. А фамилия? Его фамилия: И-ва-нов! Не надо, покачал головою Игорь Константинович. Не надо фамилию. Все фамилии мы знаем и без вас. Всего вам, повторяю, доброго. И таким приятным оказалось нежнейшее это «всего вам доброго», таким ласковым, таким успокоительным и хорошим, что на глазах Ивана Александровича выступили сладкие слезы признательности и даже, пожалуй, высшего некоего просветления, и он, не веря еще до конца ощущению своему, спросил: так я могу идти? Так я могу быть свободным? и, услышав улыбчивый утвердительный игорьконстантиновичев ответ, тихонечко, спиною, отпятился к дверям, толкнул их эдаким изящным движением зада и — показалось Ивану Александровичу — тут же очутился на улице, хоть это-то было точно невероятно, потому что двери кабине та вели, конечно же, в коридор, и часовой там стоял, и тамбур существовал, и паспорт Ивану Александровичу должны же были, в конце концов, вернуть. Ну и что? Такое ли уж у нас страшное заведение? все еще доносился из-за дверей иронически-укоризненно интонированный голос Игоря Константиновича. Пытают у нас? Расстреливают? Лейтенанты Падучихи работают? А, Иван Александрович?..
На улице все шло так, словно ничего не случилось: оранжево светило низкое закатное солнце, спешили по своим делам люди, со Сретенки, пошевеливая усами, полз троллейбус, машины сплошным потоком текли к Садовому, и Иван Александрович, счастливо обалдевший от того, что ничего на улице не случилось, пошел машинному потоку наперерез, но тут же услышал резкий свисток, повернулся на него и увидел милицейского сержанта. И сержант, и сам свисток почему-то ужасно обрадовали Ивана Александровича. Он подумал: как все же это прекрасно: нарушить ясное и понятное, многократно и общедоступно опубликованное и даже по телевидению переданное правило уличного движения, оказаться в нарушении уличенным и, честно заплатив положенный штраф, перед законом и людьми вполне очиститься, искупить вину, — потом достал из кармана трешницу и, далеко вытянув ее перед собою, пошел на постового. Тот, однако, иваналександровичевы деньги отстранил, взял под козырек и произнес: что ж вы, товарищ, по сторонам не глядите? Так ведь недолго и с жизнью расстаться. Вон переход, ступайте! — и то, что сержант Ивана Александровича тоже простил и даже товарищем назвал (хотя и вполне готов был Иван Александрович за свой проступок расплатиться сполна и никакого зла на сержанта держать не стал бы) — это уж показалось Ивану Александровичу некой вершиною, слиянием с человечеством, выявлением мировой гармонии, музыкою сфер и даже, возможно, тем, что еще два с половиной тысячелетия назад назвал Аристотель до самого этого момента не совсем Ивану Александровичу понятным словом катарсис.
Иван Александрович перешел улицу строго в положенном месте и обернулся, чтобы еще раз послать заботливому постовому счастливую и благодарную улыбку, но тут резкий, пронзительный, тревожный диссонанс вмиг разрушил музыку сфер, наполнявшую душу, и, забыв про сержанта, долго стоял Иван Александрович, пытаясь разобраться, откуда диссонанс взялся. И вот осознал, выделил его, наконец, из густого цветного шума противоположной стороны улицы: зеленое платье Лариски!
Иван Александрович совсем было собрался окликнуть жену, как вдруг с ужасом и растерянностью понял, что она… исчезла. Причем, не просто исчезла, бесследно, так сказать, растворясь в воздухе — это было бы еще куда ни шло! — а исчезла в том самом подъезде, из которого Иван Александрович вышел несколькими минутами раньше.
И замер растерянный Иван Александрович, и стал перебирать в голове все вероятные объяснения увиденной мизансцены, и ни одно не казалось достаточно убедительным, и тревога за жену сменялась открытой ненавистью, которая, в свою очередь, оборачивалась недоумением и, в конечном счете, все тою же непреодолимой растерянностью.
И тогда Иван Александрович понял, что необоснованным, глупым, детским было давешнее его благодушие, что, как и в случае с хорошенькой татарочкою, должен и тут скрываться какой-то обман, фальшь какая-то, и, чтобы фальшь эту обнаружить, схватить за хвост, охлопал себя Иван Александрович по карманам, словно в одном из них фальшь и скрывалась, и действительно: наткнулся сквозь ткань пиджака на что-то сравнительно твердое, картонное: паспорт! понял, и предчувствующая пакость рука извлекла на свет Божий небольшую, покрытую царапаным полиэтиленом книжечку вишневого цвета, пролистнула несколько первых рутинных страничек и остановилась большим пальцем прямо под ладненьким, компактным, свежим лиловым штампиком, смысловым центром которого выступало единственное слово, потому, наверное, и выделенное и размером шрифта, и местоположением из прочих меленьких слов и словечек: ВЫПИСАН.
Тут все сразу встало на свои места, и Иван Александрович как-то вдруг успокоился, свернул на Пушечную и пошел по ней дальше, вниз, в направлении собственного дома.
Иван Александрович сидел на стуле посреди комнаты (той из двух, что они с Ларискою называли гостиной) у открытого на полу чемоданчика, в котором три дня назад относил к приятелю опасную макулатуру, так скверно повернувшую его, Ивана Александровича, жизнь. Глядя по сторонам, он не мог придумать, как забрать с собою все, что на первое устройство может понадобиться, чтобы и уместилось куда-то, и рук хватило бы нести, но чем дальше придумывал, тем яснее становилось, что задача неразрешима в принципе, словно квадратура круга. За балконной дверью как обычно квохтали, гулькали жирные голуби, давным-давно на иваналександровичевом балконе обосновавшиеся, загадившие его весь и перебираться с него явно не намеревающиеся, и тогда Иван Александрович, раздраженный нерешаемостью задачи, вскочил со стула и, словно впервые их услышал, прямо-таки рванулся на балкон.
Две птицы вспорхнули, отлетели, но недалеко, рядышком, на обводом идущий вокруг седьмого иваналександровичева этажа карниз, и ясно было, что, как только злобный гигант уберется из их имения, они тут же восстановят себя в безусловных правах. Третья же не улетала, а все топталась и квохтала в шалашике, образованном древним семейным хламом. Иван Александрович, готовый наброситься на эту третью, единственную, вроде бы, ему доступную, поймать, схватить, оторвать голову, что так нахально поглядывала совсем стеклянными, холодными бусинами (хоть, надо признать, не сделал бы этого Иван Александрович все равно, в каком угодно состоянии, в каком угодно раздражении — просто по невозможности для себя, неспособности к пролитию чьей угодно, даже затхлой, зажиревшей голубиной крови) — дернулся и напугал-таки и самую ленивую (или самую наглую) птицу настолько, что она тяжело взлетела и плюхнулась на карниз рядом с собратьями, впрочем, от Ивана Александровича в каких-нибудь двух, зато уж вполне недосягаемых шагах — разве что пришло бы ему в голову поэквилибрировать на двадцатиметровой высоте подобно нефтекамским алкоголикам. И только решил Иван Александрович, доведенный до последнего предела свинством демонстративного полета, не полета — прыжка, разорить балконный хлам, чтобы лишить омерзительных, жирных, жестоких, полных паразитами птеродактилей их явочным порядком захваченной площади, как увидел на том самом месте, где до последней возможности топталась третья птица, несколько птенчиков, совсем маленьких, беззащитных, поросших еще не перьями, а пушком. Чистым светлым пушком. Ну и хрен с вами! подумал Иван Александрович, совершенно обезоруженный этим видом. Живите себе на здоровье… а голуби, словно позволения только и дожидались, вернулись на привычное место, заквохтали, загулькали, запереступали громко по жести подоконника.