– Что я?
– Так ведь два года…
Я подумал о законченной рукописи и о бутылке водки в нижнем ящике стола. Поднявшись со стула, сказал:
– Приду ещё!
Инна подняла голову и заглянула в мои глаза.
– Не надо! – попросила она.
– Я на чуть-чуть…
– Подзарядить аккумулятор?
– Так ведь машина и та…
– Нет, так не надо!
– А как надо?
Инна не ответила.
Поднимаясь со стула, я ощутил тошноту.
* * *
В городском парке я отыскал Ту скамейку и низко ей поклонился. «Год и ещё год…» – подумал я. Меня не отпускала тошнота.
– Инна! – крикнул я, опускаясь на скамейку – Инна!
– Вы кричали «Инна»? – надо мной повисло лицо пожилой женщины.
– Допустим! – сказал я.
– Меня зовут Инна!
– Ну, и что?
– Вы звали Инну!
– Так зовут мою любовь. Она умерла. Уже два года, как…
– Ужас! – суетливо перебирая ножками, женщина отошла прочь.
Я вскочил со скамейки и, словно придурок, словно обезумевший телёнок, побежал по тропинкам парка, по улицам города к письменному столу, к листам рукописи…
«Господи!» – я посмотрел на окно. Всё ещё кончалось лето.
На полу валялась книжка Шопенгауэра.
Я ощутил испуг и потянулся к нижнему ящику.
Отпив из бутылки, я стал жадно глотать воздух. И вдруг моё лицо облепило сиреневое облако.
«Ну, вот!..» – проговорил я и помог Шопенгауэру подняться с пола.
За письменным столом я провёл два часа подряд, и, чтобы немного расслабиться, принялся разглядывать вечернее окно. Внезапно на оконном стекле высветилась картинка, на которой было видно, как Наташина голова прижимается к плечу незнакомого мне мужчины.
Сглотнув слюну, я сбросил с себя на пол очки, и тогда не стало ни головы Наташи, ни плеча мужчины.
«Господи!» – прошептал я, и, не поднимая с пола очки, просидел за письменным столом до рассвета.
Утром, стоя под душем, я думал о причудах жизни и о второй главе начатой книги, а потом, проходя мимо письменного стола, с тревогой подумал, что вечернее окно может вернуться снова…
Я решил выйти из дома, чтобы попытаться отвлечь себя от причуд жизни, побродить по утреннему городу, полюбоваться цветочными клумбами, но, неожиданно для самого себя, ноги привели меня в поликлинику.
Доктор спросил:
– На что жалуетесь?
Я пояснил:
– Вчера вечером я увидел лишнее…
– Не понял! – задумчиво проговорил доктор.
Я сказал:
– Поможете?
В зрачках доктора заметалась озабоченность.
– Я охотно, – проговорил он, – только чем?
– Мне бы другие очки! – проговорил я. – Непременно другие!
– Понял! – доктор, положив тёплую ладонь ко мне на плечо, неожиданно отвернулся.
– Правда? – испугался я.
Доктор не ответил, только, судя по тому, как вздрогнули у него брови, я догадался, что что-то и его тоже испугало.
Всё произошло слишком быстро. То, что мама попала в беду, мальчик понял лишь в тот миг, когда в толпе стали выкрикивать: «Эту женщину необходимо связать! Господа, она просто сумасшедшая!»
Мальчик, изо всех сил упираясь ладошками в тугие животы людей и громко выкрикивая, какие только знал, ругательные слова, стал отталкивать толпу. Он кричал до тех пор, пока не ощутил в ушах острую, колющую боль.
– Зверёныш! – женщина с жёлтым лицом то и дело хваталась за грудь, и её выпученные глаза вдруг стали тоже жёлтыми. – В клетку его, в клетку! С этой вместе!.. С этой!..
Слова женщины придали мальчику лишь новые силы, и теперь он не только выкрикивал ругательства, но и рычал и шипел так, как это делают в кино разъярённые звери.
И тогда люди, разжав кольцо вокруг его мамы, отступили и молча, нехотя разошлись.
Мальчик подбежал к маме и обхватил её руками. На тротуаре, кроме них, никого не осталось.
– Мама, ты ведь не… – начал мальчик и, заметив, как у мамы дрожат губы, вдруг заплакал.
– Не надо! – коротко попросила женщина.
Мальчик молча кивнул головой. Плотно сжав веки, он подождал, когда из его глаз выкатится последняя слезинка, а потом открыл глаза и погладил мамины губы. Губы больше не дрожала, только всё ещё была очень белые.
Мимо прошёл высокий седой негр и, посмотрев на них и на разбитое окно, ничего не сказал, а лишь чуть присвистнул. Мальчику понравилось, что негр ничего не сказал, а только присвистнул, и он решил, что спрашивать у мамы ни о чём не станет, а поднимет к ней лицо и тихонько просвистит.
Мамины глаза были над ним, и мальчик свистел до тех пор, пока глаза не улыбнулись.
– Чего тут стоять? – сказал мальчик.
Мама молча пожала плечами.
Под окном, на тротуаре, валялись куски разбитого стекла.
* * *
Обнявшись, они бродили по узким безлюдным улочкам Иерусалима, и женщина, искоса поглядывала на сына, думая о том, что ей, наверно, следует объяснить, почему она своей сумочкой разбила то окно, и почему люди посчитали, что она сумасшедшая. Наверно, я должна объяснить… Я должна… Найти бы слова…
* * *
…Он видел, какая я была счастливая, но сказал, что ему хотелось бы, чтобы я была ещё счастливее.
– Счастливее быть невозможно! – смеялась я.
– Возможно! – возразил он тогда, и я поверила, что такое возможно…
* * *
…На крохотном островке в Средиземном море, кроме нескольких рыбаков, мы никого не повстречали, и, после того, как он поставил возле воды палатку, я сказала:
– Такие места, наверно, лишь рыбакам известны!
Он улыбнулся и поцеловал мои волосы.
– Рыбакам и художникам! – сказал он.
– И влюблённым! – я губами коснулась его загорелой шеи.
А потом я лежала на песке и наблюдала за тем, как он работает, или, как завороженная, бродила вдоль берега. Подходя к холсту, за которым он работал, мне казалось, будто к нам из моря бесшумно подползают прозрачные волны, чтобы ласково лизнуть то мои ноги, то тонкую кисточку в его пальцах. «Кажется, ты замечательный художник!» – говорила я, и он молча улыбался. А когда он решил отдохнуть от работы, мы забрались в палатку и ели помидоры с чёрным хлебом, запивая холодным вином из бутылки, которую с утра закопали в мокрый песок. И ещё целовались…
– Хорошо? – спросил он.
Я взяла его руку, и мы побежали к воде.
– Хорошо? – спросила я.
Он танцевал в море, смешно поднимая ноги. Я танцевала рядом.
– О чём ты думаешь? – спросила я, когда мы снова легли на песок.
– О тебе, разумеется!
– И только?
– В раздумьях я однообразен…
Я поцеловала его руку и отвернулась.
Он приподнялся на локте и спросил:
– Что с тобой?
Я не ответила.
– Ты плачешь?
– Боюсь! – сказала я потом. – Боюсь, что мне слишком хорошо…
И вдруг он сказал:
– Хочу написать картину: затерявшийся посреди моря кусочек суши, голубой-голубой воздух, и в голубом купальнике – ты.
– Как мадонна? – спросила я.
– Пожалуй, – он прищурил глаза и улыбнулся. – Мадонна в голубом!
* * *
– Наверно, – сказала женщина сыну, – наверно, я должна объяснить…
Мальчик покачал головой. Он смотрел прямо перед собой.
– Как хочешь, мама, – сказал он.
«Слова, – подумала женщина, – какие найти слова?»
* * *
…Шли годы, и я узнала, как отгоняют от себя боль. Я боролась, как могла. Чтобы только сын… Чтобы между нами не смела стоять боль… Я сражалась… Сражалась с памятью… И теперь, здесь, на этой улочке, я изо всех сил била сумочкой по окну, потому что на стене незнакомой комнаты увидела картину – затерявшийся посереди моря кусочек суши, голубой-голубой воздух и девушка в голубом купальнике.
* * *
Утром мальчик играл во дворе. Его лицо было задумчивым и грустным. Товарищу он сообщил:
– Ночью моя мама проснулась, и я слышал, как она плакала. Думаю, что ей приснились тигры.
– Тигры? – прошептал товарищ. – Думаешь, тигры?
– Да, много тигров и один лев. У льва был отрублен кусок хвоста.
На школьной площадке он играл в футбол, а она сидела на скамейке и читала Марка Твена.
Год, два, три…
В университетской библиотеке он готовился к экзамену по биохимии, а она читала Генриха Бёля и Самуэля Беккета.
Год, два, три…
Однажды он сказал:
– Позволь мне звонить тебе!
– Буду рада! – ответила она, и тогда он по утрам говорил ей «доброе утро!», а перед сном «спокойной ночи!»
– Год, два, три…
Но однажды он не позвонил, потому что с того дня они стали жить вместе.
Год, два, три, восемь, десять, четырнадцать, двадцать два, тридцать один, сорок, пятьдесят…
Он сидел у окна и смотрел, как на пустыре мальчишки гоняли футбольный мяч, а она сидела в старом плетёном кресле и читала Марка Твена.
Год, два три…
Он стал высыхать, как ветка на старом дереве.
Год, два, три…
А потом она стала умирать от одиночества.
Год, два, три…
Приходя на его могилу, она зажигала белую свечу.
Год, два, три…
А когда у неё распухли ноги, на могилу стала приходить его сестра.