– Ну, я пошла – дети, сам понимаешь… Что за гостинец им придумать?
– Щавеля набери, – как живой, улыбается мне Винцас.
– Что ты, – говорю, – щавель уже перезрел, они его в рот не возьмут. Сам знаешь, нынешние дети не те, что мы когда-то…
– Видала? – показывает мне Винцас на лен. – Полег уже кое-где, с удобрениями перестарались.
– А может, ничего страшного, – говорю, – солнышко подсушит, ветерок продует – и поднимется…
Оставила я цветы, встала и отпрянула: никак камень зашевелился! Да это еж!.. Вот и подарю его внукам. Небось и не знают, что за зверь. Скажу: «Попробуйте его потискать – он вам покажет, как зверюшки этого не любят. Так же и котенок или цыпленок – только у тех колючек нет, нечем ощетиниться…»
Завязала я находку в узелок, домой пошла. Прихожу – никого во дворе. Кликнула я их раз, позвала другой – ни души. В сторону колодца глянула и похолодела: полотнища на срубе не видно! Может, рядом валяется, может, просто так его сняли, для забавы: помнится, и мы детьми любили в колодец кричать…
Зря надеялась – полотнище-то в воде плавает…
Стала я не своим голосом господа бога и людей на помощь звать, журавль опустила, а сама все шарю жердиной, шарю… Вытащила эту тряпку проклятую, и вдруг меня осенило: брошусь и я головой вниз, утоплюсь… Дверь в доме скрипнула – и снова меня надежда, словно прохладная вода, в чувство привела: а вдруг они не сами туда свалились, а только рубище это бросили?
Тут и Дайвуте появилась. Дрожит вся, всхлипывает, а сказать ничего не может, только головкой все в ту сторону кивает… Ясно, там уже Арунелис. И снова я за шест и давай воду в колодце мутить… Бывало, таким манером даже ведро утонувшее удавалось вытащить. Велосипедиста за забором увидала – к нему кинулась: почтальон наш, оказывается, почту вез. Вытащили Арунелиса, а он уж окоченеть успел, и тогда меня снова к станочку тому швырнуло…
Какие-то бабы незнакомые, словно сыр, зажали меня в тисках – по две с каждого боку, – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А они локтями пихаются: «Не на ту подногу нажимаешь, раззява безмозглая! Да ты ногти-то обстриги – не видишь, что ли, затяжки делаешь! Глянь, шпулю какую здоровенную намотала – в челноке не умещается!» Полотно мое и впрямь – страх глядеть: то жидкое совсем, точно сито, то чересчур плотное, ниток на нем каких-то ненужных полно…
С криком прогнали меня ведьмы эти от станка прочь, дубасить принялись. Одна в волосы вцепилась, рвет их горстями, словно лен, и другой швыряет, чтобы та из них ткала. А третья, что за станком сидела, давай челноки туда-сюда бешено гонять… в такой раж вошла, что и не разобрать, о чем четвертая мне все кричит.
Уж и не знаю, кто меня в чувство привел, – поняла только, что колотила да тузила меня дочка моя несчастная, мать Арунелиса. Что ж, бей, говорю, чего там… Ты бы еще больше озверела, скажи я тебе, что ты не дочь моя родная, а сука или свинья паршивая.
Адольфас топор схватил и ну рубить, в щепы разносить все, что под руку попадется. Окна высадил, двери изрубил, телевизор, кроватку детскую, кресла… Только, стол пощадил, на котором дитя лежало, в простыню запеленатое. Припал Адольфас к телу сына, зарыдал громко, а потом вдруг вспомнил, что до кухни руки не дошли. И такая вонь оттуда повалила, видно, от газовой плитки или от холодильника, что бедные родители не выдержали. Взяли Казбарасы своего Арунелиса, снова горько заплакали и уехали. На прощанье успели еще раз меня проклясть, будто я нарочно сына их на тот свет отправила.
Рената, другая дочка, помнится, перед уходом что-то не совсем злое сказала. Скорее всего о ковре побеспокоилась – скатала она его и пока у меня оставила. Разве ж все упомнишь, что тогда было. Припоминаю только, что, как начали меня бить, я все за руки их хватала, поцеловать хотела, прощения вымаливала, а под конец не выдержала:
– Вырастила я вас, в люди вывела, дайте вы мне, ради бога, покой…
Упросила соседей козочку мою взять, двери-окна наглухо заколотить – без посторонних с миром отойти решила. Пролежала я пластом несколько дней и вдруг ежика вспомнила – так тогда его под яблоней в узелке и забыла. Он-то меня с постели и поднял. Доплелась я до дерева, выпустила его, а он отощал, бедняжка, смотреть жалко… Чуть было голодом его не уморила. Ну не тронутая ли я? Внучонка загубила, а тут над ежом слезы лью!..
Наплакалась я под той яблонькой вволю, а потом решила косынку, в которой ежик был, выстирать… Глянула в колодец – и назад. Нет, думаю, на всю жизнь твоей водой попользовалась. Уж лучше за семь верст таскать или самой родничок выкопать.
Вот так снова я в колею вошла… Люди добрые окошки мне вставили, а осколки я собрала и в колодец выкинула.
И о зиме подумала. В детскую решила козу Белянку пустить – вместе оно веселее, чердак курам уступила, а хлев на дрова разобрала – благо мужики помогли. Время шло, и постепенно все живое и неживое встало у меня на свои места, боль сердечная поутихла, и мне захотелось даже найти себе какое-нибудь занятие по душе.
После ремонта краски разные остались, вот и придумала я оживить немного серые, обитые картоном стены. Из козочкиной шерсти смастерила несколько кистей. «За добро твое, – говорю, – что ты мне молока на похлебку даешь, нарисую я на всех стенках лужайку зеленую, иву плакучую – глодай на здоровье, парочку ягнят, стайку гусей для компании выпущу и пастушонка к ним приставлю, если получится, конечно…»
Краска жидкая оказалась – тут потеки сделались, а там коза боками стерла, и все равно мне такая комната милее. Долго придумать не могла, что бы такое для себя нарисовать. В комнате, где кровать моя стоит, нарисовала я небо голубое, а по нему звезды, но пришлось все заново переделывать – звезды-то не высохли, потекли. Сделала я из звездочек цветы, к растекшимся стебелькам листья пририсовала – чем не палисадник. А из лоскутков материи навыстригала бабочек – обыкновенных и диковинных… На другой стенке озеро у меня разлилось, вода в нем прозрачная-прозрачная… Рыбы в него напустила, водорослей насажала, а в самой глубине поместила нашу бывшую деревню, которая осела в памяти, словно на дно…
Комната от этого мне еще больше нравиться стала. Но, видно, желаниям человека нет предела. Чистую половину задумала я расписать на особый лад. И спохватилась: красок не хватит! А выполнить задуманное так хочется – ночами не сплю. Нашла все-таки выход: разложила на столе, на лавке тряпочки-лоскутки, – как понадобится, выберу нужный и сложу из этих обрывков всю свою жизнь. А коли клея древесного не хватит, в магазине докуплю.
Начала я с того вечера, когда Винцас меня впервые во льну поцеловал…
Солнышко уже за тучу прячется, пташки по деревьям на ночь рассаживаются, лен только сейчас раскрылся, так и светится! Что ни цветок, то лоскуток от моей косынки голубой. Повстречал зайчишка на краю поля ежа, а Винцялис – меня. Что же дальше будет?..
А дальше – и того лучше. Свадьбу свою кромсала, лепила и разукрашивала месяц напролет. К молодой, понимай, ко мне, лезет с поцелуями подвыпивший Иуда Фертел. Гости, раззявившись всяк на свой манер, горланят песню про музыканта, а тот успел наклюкаться и спит, уткнувшись носом в мехи гармоники. Так я про это и написала внизу, под столом:
Музыкантов на куски кошки разодрали,
Мыши с голоду-тоски в норы их стаскали…
На третьей полосе кумовья везут Реночку крестить, а впереди по дороге ползут танки, орудия, шагают солдаты… Кони взбрыкивают, крестная завернутое и лентами перевязанное дитя к груди прижимает, а вдалеке, за белокаменным костелом, черные клубы дыма, яркие языки пламени…
Подхватила меня моя задумка, совсем как ребенка на руки берут, а я и рада. Про еду, про сон позабыла и все равно довольна. Только бы не мешали мне, не лезли, уму-разуму не учили.
Однажды, когда я еще одна, без козы, в избе жила, написала письмо Ирене про беду, что тут приключилась, ей поведала, а нынче муж ее, Римтас Эйбутис, примчался. Думала, распекать меня станет, зачем козу в дом пустила, стены размалевала, но не угадала – понравились ему мои рисунки. Растрогался даже, поцеловал меня. И осмелела я:
– Чего же ты, говорю, Ирену с детишками не прихватил? Хотя, по правде говоря, побаиваюсь я теперь дочек своих – иди знай, у которой из них сердце шерстью обросло…
Оказалось, болеет его Ирена. По женской части что-то… Зато летом всем гамузом приедут.
– Ты пока воздержись рисовать, – сказал зять, – я в Вильнюс смотаюсь, хороших красок тебе куплю. А за деньги не достану, из-под земли выкопаю.
Столько понавез он мне тогда тюбиков, кисточек да бутылочек, что я не на шутку перепугалась. Покуда я тряпки кромсала, с меня и взятки были гладки, а тут – виданное ли дело – этакое добро даром переводить!.. А на прощанье зять еще раз меня огорошил:
– Я в Вильнюсе растрезвонил про твои чудеса, так что, если кто нагрянет, не удивляйся…