ГОЛОСА:
– Возьмет да и назначит Стрижа каким-нибудь министром!..
– В Москве своих начальников хватает…
– Что ни говори, а Стриж всю вину за то дело взял на себя…
– О каком деле идет речь?
– Бытовая мокруха…
– Когда-то об этом весь поселок говорил…
– Участковый знал, кто того парня грохнул, однако ничего не сказал…
– Это же Гладкий, старый лис…
– Молчун. О чем его ни спросишь, всегда в ответ готовая милицейская ухмылочка: отвали, мол, пацан! Ни слова не произнесет, зато в глазах вся последняя истина…
– Я слыхал, они братья?..
– Кто?..
– Дед Пехто: Вадим со Стрижом…
– Как братья? Они же совсем разные…
– От разных матерей потому что…
– Прохор Самсоныч знает?..
– В том-то и дело, что нет. Начальство вообще никогда ничего не знает, и понимает только то, что ему докладывают…
– А Вадим?..
– Этот всё знает, у него своя тайная полиция…
– Что же он отцу не скажет?..
– Зачем?..
На травяном берегу появляется постаревший участковый Гладкий со своим некогда казенным, а теперь уже навсегда “приватизированным” велосипедом, который он по привычке большей частью водит за руль, к которому подвешена сетка с буханкой хлеба. Сетка в одном месте порвалась, и аккуратно перевязана проволочкой. Гладкий даже на пенсии носит темно-синюю форму милиционера шестидесятых годов.
Парни перестают играть, карты в их ладонях растопырились веером. С давним страхом все смотрят на Гладкого: когда-то он гонял их, тогда еще пацанов, из парка, от танцплощадки, натравливал дружинников.
Странная казенная улыбка бывшего участкового пронзает, кажется, весь солнечный день.
ГОЛОСА:
– А этот за каким сюда приперся?..
– Да еще со своим идиотским велосипедом…
– Он всегда был сумасшедшим, однако всю жизнь прикидывается ментом…
– С нашим братом нормальный человек разве справится?..
– А Гладкий по-твоему справлялся?..
– Еще как! Спроси своего батьку, сколько раз сидел он в каталажке по милости Гладкого?..
– Мой батя одной рукой его подымет, другой прихлопнет!..
– Не скажи. У Гладкого мертвая хватка, еще никто не вырвался…
– Зато и хватал он старух с мешком украденной соломы, стариков, помочившихся по пьянке за углом – выполнял план по задержаниям…
– Зачем сейчас Гладкому надо все знать?..
– Хрен его, беса, знает, привычка такая…
…
Бывший участковый сделал болтунам знак пальцем – величавый и в то же время наполненный таинственным смыслом жест. Он требовал тишины, а сам в это время неотрывно смотрел на качающиеся посреди пруда головы
Стрижа и Вадима, будто понимал каждое их слово.
Пловцы разминулись. Стриж поплыл к берегу, размашисто выбрасывая жилистые белые руки, вышел на берег в стороне от пляжа, лег лицом на траву.
Игорь, перестав обдумывать ход, вздохнул и с потухшим взором объявил, что сдается.
– Твоя позиция вовсе не безнадежна! – воскликнул я. – Можно обменять ферзя на две легкие фигуры плюс проходная пешка. У тебя шансы на ничью.
– Не хочу играть… – Голос его потух, Игорь отвернулся, сорвал засыхающую травинку с пушистым колоском.
Вадим вышел на берег в семейных, обвисших от воды трусах, снял их и начал выжимать под черемуховым кустом, не обращая внимания на то, что отовсюду видна его скрюченная фигура. Помочился тут же, за кустом, пахнуло городской канализацией. Бормоча под нос ругательства, с трудом натянул мокрые, плохо отжатые трусы, затем, прыгая то на одной, то на другой ноге, влез в джинсы. На заду брюк появилось мокрое пятно.
Подошел к нам, плюхнулся возле шахматной доски, глубоко вздохнул, взялся доигрывать за сына с виду безнадежную партию. Я тщательно обдумывал ответные ходы, в то время как Вадим почти мгновенно, с легким цоканьем, передвигал по доске фигуры. Он быстро отдал ферзя, пожертвовал проходную пешку, затем развил атаку на королевском фланге, и теперь уже мой ферзь попал в коневую “вилку”. К моему удивлению, Вадим не стал его брать, с помощью легких фигур он загнал моего короля в матовую позицию. Пришлось сдаться.
Вадим удовлетворенно крякнул, пристально взглянул на меня.
Я набрал в грудь воздуха, и задал земляку-миллиардеру вопрос:
– Давно хотел спросить вас, Вадим Прохорович… как вы считаете, в каком направлении будет развиваться российское общество?
Вадим улыбнулся.
– Я куплю этот край и выстрою между людьми отношения, приличествующие новому веку.
– Что-то вроде коммунизма? – уточнил я.
Вадим утвердительно кивнул круглой серьезной головой.
Стриж, севший рядом и задумчиво глядевший на волны, вздохнул:
– Твоя система, Вадим, может, хороша для всех, но стержня в ней все-таки не будет…
– Что ты имеешь в виду под “стержнем”? – иронически обернулся к нему московский гость.
– Стержень – это смысл, на котором общество держится. До этого оно крепилось революцией, коллективизацией, войной, верой в “светлое будущее”, затем откатились к “развитому социализму”, после перестройки нырнули с головой в капитализм.
На воде, недалеко от берега, качался первый желтый листок.
– Скоро осень! – отчетливо, с лирикой в голосе произнес Вадим. – В эту пору всегда почему-то легко на душе. Люблю бродить вечерами по опавшим листьям.
– Грустную волынку завели, Вадим Прохорыч! – Стриж со вздохом оглядывал окрестности. – Пока еще лето, купаемся, отдыхаем… – Он взглянул на группу подростков, собравшихся на песчаной косе. -
Нынешние ребята и девчата стройные, сытые, холеные, родились от благополучных родителей. А мы кто были: шпана недоношенная, послевоенные дети, пацаны тощие, синюшные, девчонки, наоборот – кубастые, приземистые, с круглыми ляжками и короткими шеями – после войны почему-то рождались такие…
Наутро Лева явился в редакцию с бодуна, весь какой-то взвинченный.
На лбу ссадина – опять, наверное, жена приложила сковородкой.
Пришлось идти в магазин за портвейном “Три семерки”. В отличие от незатейливых семисотграммовых бутылок прошлого века нынешняя удлиненная посудина была украшена золотистой этикеткой и какими-то ярлычками, хотя по вкусу сегодняшнему портвейну далеко до прежней советской “бормотухи”. Портвейн был слащавым и не таким забористым по сравнению с главным напитком нашей молодости.
…В конце восьмидесятых Лева опубликовал в московской “смелой” газете фельетон “Человек в хромовых сапогах”. Персонаж был списан с нашего
Первого, в статье говорилось о мизерных урожаях зерна, о колхозных коровах, мычащих от голода, о свекле, ежегодно уходящей под снег, о крохотных надоях и “отрицательных” привесах – это когда быка кормят, а он почему-то худеет. Завершалась статья фразой: “Такие, как партийный чиновник З. и подобные ему, загубили оттепельное окончание двадцатого века…”
Прохор Самсоновичу кто-то услужливо переслал статью на дом заказным письмом. Пенсионер послал в газету гневное опровержение. Как ни странно, желтеющая на глазах молодежная газета поместила письмо бывшего Первого рядом с карикатурной фотографией высокого партийного чиновника, выступающего с трибуны последнего партийного съезда. Фото и текст объединили рубрикой: “Разве такие перестроятся?” В свое оправдание Прохор Самсонович писал:
“Я работал, как мог, теми средствами, которыми располагал, поэтому возникает вопрос: кто же на самом деле губит последние годы двадцатого века, ставшего для многих ужасным и невыносимым?”
– Он, Первый, как фараон, должен был в символическом смысле оплодотворять землю! – гневно воскликнул Лева. – А он не оплодотворял, потому что потерял свою мифологическую силу, в результате чего урожаи становились все ниже, доходя до отметки тринадцатого года. Первый, и ему подобные, развели на колхозных землях сорняки.
– Что за ерунду ты несешь насчет “оплодотворения” земли? Что мог сделать вопреки системе районный начальник?
– Не чушь, но вполне реалистическое событие, которое произошло со мной, – ведь именно я в отроческом возрасте оплодотворил эту вашу почву, сделав ее, если можно так выразиться, отчасти
“демократической”, я пробудил ее от дремучей закоснелости! – Лева выпил еще чашку портвейна и осоловел. Икая, щуря глаза, он вспоминал томительные детдомовские дни, когда, устав от тоски и ненависти к окружающим, через пролом в монастырской стене убегал на природу, воспринимая ее как добрую мать. Природа, как и всякая женщина, обладает фантастической пластичностью и таким же чудовищным эгоизмом. За ней, как и за каждой женщиной, простирается пустыня неведомой жизни, желтые разрушенные образы тех, кого она любила до тебя. И всегда в ней прячется ночь, ночь!
Он всегда стремился к одиночеству. Хотелось через это состояние, как через линзу, что-то истинное в себе увидеть. Подросток бледен, худосочен, прыщав, росточка малого. Жизнь “монастырская” с детдомовским уставом доводила порой до оцепенения – хоть от самого себя, живого, куски отрезай. Пионер, скоро примут в комсомол – откуда же постороннее лезет в голову и душу?