“Ну что ты стоишь?” — через силу произнесла ты.
Я подошел и сел на табуретку у твоего изголовья. В такие моменты надо обязательно что-нибудь говорить.
“Тебе лучше?”
“Лучше”.
“Как же ты так, а?”
“Толик, мне будет 65”.
“Так молодая еще…”
“Хватит издеваться, да еще и в присутствии чужих людей!”
“Валентина Алексеевна, сейчас я вам сделаю укол!”
Пухлоножка, оказывается, была еще здесь и все это время занималась старушкой, лежащей у окна.
“Сегодня ведь кололи уже!” — ты сказала это так, будто кому-то молилась.
“И еще будем колоть!” — воспитательским тоном заявила жирафа и вышла из палаты за шприцем.
“Кто тебе звонил?” — продолжала спрашивать ты тоном верной жены.
“Соня”.
“Соня… Я так и думала. Она тоже хотела приехать, но вот пока не приехала…”
Соня всегда обо всем узнает первая. Тогда, полтора года назад, это она разнесла весть о том, что умерла Надя. Пока мы с сыном договаривались о похоронах, Соня взяла у нас деньги, накупила продуктов и привела каких-то подруг и знакомых, чтобы приготовить поминальный стол. Среди них оказалась и ты.
14
Ты вошла в нашу узкую прихожую, обклеенную старыми обоями в поролоновый квадратик, сняла пальто и по-хозяйски повесила его на крючок. Потом вымыла руки и отправилась на кухню, где Соня с подругами уже варили кисель и перебирали рис. У нас на заводе ее называли Софой. Она постоянно мельтешила из цеха в цех и из кабинета в кабинет. Состояла в каких-то там комитетах, но я во все это старался не вникать — главное, чтобы мне работать не мешали. А она как раз мешала, и пару раз я даже откровенно посылал ее, но она, скривив губы, хамила в ответ и вскоре появлялась снова со своими отчетами, капустниками и ненужными детскими рубашками. И даже когда я вышел на пенсию, она все равно мелькала то во дворе у веревок с бельем, то в хвосте очереди в магазине, то на автобусной остановке. Мы почти тридцать лет живем в соседних домах. А тебя она знала еще раньше и, как выяснилось, часто бывала у тебя, в твоей пятиэтажке по другую сторону от железной дороги, где вдоль длинного бетонного забора понаставлены колбасные ларьки, палатки с фруктами и потрескавшиеся клумбы с завядшими ноготками.
Ты надела фартук и начала месить тесто, а я встал в дверном проеме кухни и смотрел на твою широкую спину, которую перехватывала узкая тесемка фартука. Ты оказалась той самой Сониной знакомой, которая “замечательно печет пирожки”.
“Толя, мы здесь сами все приготовим. Иди отдохни!” — Соня поминутно отдавала команды, делая размашистые жесты смоченными в кипятке руками, словно пыталась восполнить так и не реализованную роль большой начальницы, к которой, видимо, стремилась всю жизнь.
“Да я уже наотдыхался…”
“Иди, иди, телевизор посмотри, а то тут столько народу, что не протолкнуться!”
“Сонь, ну ты чего человека выгоняешь из собственной квартиры?” — Ты на несколько мгновений прекратила месить и начала отряхивать ладони одну об другую.
“Валь, да я не выгоняю. Просто мужчина на кухне — это катастрофа!”
Остальные женщины молча выполняли Сонины поручения. Я вышел на лестницу и закурил. Через приоткрытую дверь квартиры было слышно, как вы обсуждаете рецепт самаркандского плова, который раньше все время печатали в отрывных календарях, правда, одно время рис было не достать, только иногда урвешь на рынке по субботам, а то и в Москву ездить приходилось… Ножи глухо стучали о старые деревянные доски, на которых за много лет накопились следы от картошки, свеклы, говядины. Перемешиваясь, они сливались в сплошной темно-серый налет, отдававший сыростью и чем-то таким, что называют “обжитость”. Так уже много лет пахло на нашей с Надей обжитой кухне. Из года в год Надя размораживала холодильник, закатывала банки с помидорами, сушила укроп над плитой на салатового цвета узкой газовой трубе, вытирала теплой мокрой тряпкой поистершуюся клеенку, набирала воду в ведро, доставала из-за двери швабру и начинала водить ей из стороны в сторону, под стол, под табуретки, под этажерку с посудой, откуда обязательно выкатывалась какая-нибудь крышка и, покружившись с глуховатым звоном, распластывалась на линолеуме. Теперь вместо этого было беспорядочное женское многоголосье, куча пальто на вешалке, пахнущих терпкими пенсионерскими духами, и та же выщерблина на ступени лестничного марша, глядя на которую, я вспоминал слово “вечность”.
Стол накрыли в зале. Мы, как и все, так называли самую большую комнату в нашей квартире. Пришли какие-то Надины подруги, люди с нашего завода, приехали сын с невесткой и дочь без зятя и с заплаканным лицом. Сидели и стучали вилками по тарелкам. Меня определили во главу стола, и мне показалось, что я провожу банкет, где принято говорить о недавних успехах и желать новых.
Вспоминая все это, я задаю себе только один вопрос: почему я чувствовал себя так, будто мне вкололи сильное обезболивающее? Я был совершенно пресным, как макароны, промытые хлещущей из-под крана холодной водой. Я не воевал, не сидел в тюрьме, не срывался с отвесной скалы. Я просто прожил жизнь в трехкомнатной квартире, с грязно-желтым “Москвичом” в гараже, с дачным домиком в садоводстве “Луч”. Я терпеть не мог сказки, которые заканчивались такими словами: “и стали они жить-поживать да добра наживать”. Я хватался за поясницу, которую грыз радикулит, и махал рукой, ложился на диван и смотрел на свои желтые трескающиеся ногти. И когда ушла Надя, сопровождаемая лязганьем вилок и ложек, я почему-то вспомнил случай из своего сибирского детства: мама в наказание лишила меня конфет, а я впервые в жизни не заплакал.
Я сидел и смотрел, как ты жевала бутерброд с ветчиной. Свежий кусок белого хлеба, превращающийся во рту в тугой резиновый мякиш, тонко нарезанная соленая ветчина с легкими прожилками прозрачного желе. Махая половником, неукротимая Соня разливала всем кисель. Я смотрел на твое большое округлое лицо, напоминающее кусок взошедшего теста. На гладкой припудренной коже выделялся ярко-красный бантик губ, как будто кондитер капнул вишневого варенья, готовясь делать большой сдобный пирог. Дочка говорила про то, что “надо заказать маме хороший памятник”, и они обязательно скинутся с братом и к весне поставят аккуратную плиту из гладкого черного камня (она описала в воздухе прямоугольную арку)… Как же он называется?.. Не суть. “Ты, папа, ни о чем не волнуйся, я приеду в следующее воскресенье, разберу мамины вещи, что-то выкину, что-то поглажу и сложу в шкаф, а то у вас столько хлама ненужного…”
Ты доела бутерброд с ветчиной и принялась за плов. Кто-то из старух шепнул, что, мол, не по правилам все. На поминках и того нельзя, и этого, и в церкви Надю не отпевали. А чего ее отпевать, когда она на церковь смотрела как на иллюстрацию для настенного календаря? Да и денег на это особо не было… Соня, конечно, в те дни меня спасла, хоть я и терпеть не могу эту ее назойливость. Но если я только думал о том, что нужно идти и организовывать похороны, то сразу становился в тупик. Я оказывался в сложных ситуациях: подгонял чертежи под несуществующие схемы, чтобы создать видимость экономии на заводе, а потом чуть не сел за это; продавал прикорм для рыбы из-под полы; однажды подрезал на своем “Москвиче” зампредседателя райисполкома, а потом полгода выплачивал ему долги; в конце концов, Надя как-то чуть не застукала меня с любовницей, а может, и застукала, но не подала вида… Но все это было не то. Меня охватывала такая тоска оттого, что теперь нужно сделать столько омерзительных дел: получить свидетельство о смерти, заказать гроб, поехать в морг, позвонить родственникам… Неужели все это всегда сваливается на одного человека? Ведь хоронят же как-то людей и не умирают от этого. Кто-то должен появиться в нужный момент — а как иначе? Поэтому я первым делом позвонил Соне, а дальше все закрутилось, завертелось, и выяснилось, что мое участие почти не требуется. Только в банк сходить и деньги снять со сберкнижки. Ну, уж это можно. Ну, и еще пару заявлений написать, но это дочка взялась проконтролировать. А я ходил по квартире и старался обнаружить в ней что-нибудь новое, чего я раньше не замечал. И выяснил, что у нас пахнет какими-то соленьями — не то дачными пупырчатыми огурцами, не то квашеной капустой с клюквой… Я никогда раньше не ощущал этого кисловатого запаха, а вот теперь принюхался и заметил. Я понял, что никогда не починю старый пылесос, за которым давно, еще до Олимпиады, ездил в какой-то московский универмаг, и что давно пора выгрести с антресолей эту запылившуюся груду железа и проводов, обвязанных залепленным изолентой шлангом со свалявшейся щеткой на конце. Я так и не разобрал свои студенческие фотоальбомы и конспекты, и они до сих пор валяются в нижнем ящике комода, мешая ему открываться и закрываться…
Помнишь, тогда, после поминок, мы разговорились, и ты меня спросила: ведь я, наверное, хоронил родителей? Да, хоронил. Но все это было гораздо проще. Отца знали почти все в городе, и похороны организовал совет ветеранов, в котором он был каким-то секретарем. А мама умерла буквально через год после него, и тут уж постаралась Надя, чтобы побыстрее спровадить в последний путь свою свекруху, которую она терпеть не могла, но никогда в этом не признавалась. И тогда ты сказала, что сама не так давно похоронила мать, и все хлопоты тоже легли на тебя, потому что другие сестры были далеко и, как всегда, занимались своими делами. И денег ты больше дала на похороны, и еще продажей маминого дома тебе пришлось заниматься. Правда, ты потом говорила, что неплохо выручила за эту развалюху в нищей провинции, но зачем сейчас об этом вспоминать?