Помнишь, тогда, после поминок, мы разговорились, и ты меня спросила: ведь я, наверное, хоронил родителей? Да, хоронил. Но все это было гораздо проще. Отца знали почти все в городе, и похороны организовал совет ветеранов, в котором он был каким-то секретарем. А мама умерла буквально через год после него, и тут уж постаралась Надя, чтобы побыстрее спровадить в последний путь свою свекруху, которую она терпеть не могла, но никогда в этом не признавалась. И тогда ты сказала, что сама не так давно похоронила мать, и все хлопоты тоже легли на тебя, потому что другие сестры были далеко и, как всегда, занимались своими делами. И денег ты больше дала на похороны, и еще продажей маминого дома тебе пришлось заниматься. Правда, ты потом говорила, что неплохо выручила за эту развалюху в нищей провинции, но зачем сейчас об этом вспоминать?
15
Человек, которого ты называешь своим сыном, так и не пришел. Весь вечер ты пыталась разгадывать кроссворды в цветастом журнальчике, который я купил для тебя на Курском вокзале. Спрашивала, как называется река в Аргентине — шесть букв, вторая и последняя — “а”. А я-то откуда знаю? Можно подумать, я когда-нибудь был в Аргентине… Пила кислый смородиновый кисель. Делала вид, что ждешь, хотя ждала только конца дня и не хотела, чтобы он приходил. Спрашивала, какая на улице погода. А на улице — мороз, сугробы искрятся на солнце. Февраль, одним словом. Месяц, в котором никогда не бывает спокойно.
Ночью мне в лицо светил фонарь. Назойливые оранжевые лучи, кажется, просвечивали меня насквозь, а все потому, что занавеска была слишком узкой, и кровать, за которую я сунул в карман пухлоножке “пятихатку”, попадала как раз в полосу этого пронизывающего света. Я пытался спрятаться под одеялом, но оно было таким плотным, а в палате так отменно жарили батареи, что уже через минуту я раскрывался и поворачивался на бок. Выпил снотворное, но меня все равно не оставляла в покое бессонница. Уже вторую ночь. Поворочался, поворочался, выпил еще одну таблетку, а потом еще одну. Перед глазами возникал кусок стены, на котором плясали все те же ярко-оранжевые лучи. Не понимаю, почему в последнее время все уличные фонари стали какими-то рыжими? Что, от этого светлее? Или, может, теплее? Чем оранжевый лучше бело-синеватого? Тот хоть не так раздражал.
Вот завтра придут твои сестры, принесут йогуртов и бананов, поставят на тумбочку две пачки апельсинового сока и сядут к тебе на кровать, положив ногу на ногу. Эти обыкновенные пятидесятилетние женщины, которые лет тридцать назад толкались в очереди за крепдешином, а теперь тыкают пухловатыми пальцами пищащие кнопки мобильных телефонов… Ты говорила, что сестры почти никуда не ездят, даже на море, кажется, ни разу не были. А ты бы хотела… Ты бы хотела оказаться в этом далеком африканском городе Аддис-Абеба, расположенном высоко в горах. Ты ничего о нем не знала, но название так тебя завораживало, что ты не поленилась на старости лет залезть в Интернет и посмотреть фотографии. Улицы, убегающие вниз, ряды фонарных столбов, белые многоэтажки на горизонте, кучерявые люди на велосипедах… Ты бы смогла заработать денег, взять билет на самолет и лететь сначала до Каира, а уже оттуда до этой самой Абебы. Но Вовка был против. Вернее, нет, не то чтобы против, но как ему объяснишь, зачем тратить кучу денег ради нескольких дней не пойми где в Африке, когда можно просто сесть в еще крепкий “Москвич”, загрузить в багажник удочки, два ведра под картошку, положить на заднее сиденье четыре блока любимых сигарет, нажать педаль и двинуть на дачу. А там — рыбалка, грибы, огурцы, клубника уже начинает краснеть… В общем, ты никогда никому не рассказывала про свою Абебу, чтобы над тобой не смеялись. Да, и потом… Человек, которого ты называешь своим сыном… Его ведь нельзя оставлять надолго одного. Иначе жена-алкоголичка окончательно его споит, и они, чего доброго, сожгут квартиру. Поэтому нужно ходить к ним каждый день, в этот переулок с двухэтажными домишками-бараками, прижатыми к железной дороге, и следить, чтобы в их конуре на первом этаже были продукты. Ты каждый раз убеждала себя в этом, пока Володя тащил к машине удочки, аккуратно сворачивал леску, проверял, в порядке ли крючки… Да, в этом мы с ним похожи, и почему об этом надо постоянно напоминать? Я же не говорю, что Надя, как и ты, больше всего на свете любила разделывать мясо. Утром в субботу она доставала из кухонной тумбочки мясорубку, вынимала из потертого мешочка бряцающие винты, и вскоре ее покрасневшие руки купались в вязком, чавкающем фарше.
Котлеты у тебя вкуснее Надиных. Ты не добавляешь туда размоченный батон — вместо него кладешь молотую зелень. Если бы мы когда-нибудь поехали с тобой в Абебу, я бы обязательно взял в самолет целую миску этих котлет и ничего другого не ел бы. Ну, разве что запивал бы их красным вином. Желательно грузинским, которого теперь не достанешь. Только представь: мы выходим из самолета и спускаемся по трапу. Ты держишь меня под руку и, сжимая ее, даешь понять, чтобы я не спешил, потому что кому же охота съехать вниз головой по трапу и расквасить нос. На тебе легкое летнее платье с открытыми плечами, белая панамка в полоску. И вроде бы не так жарко, но воздух какой-то вяленый, вытравленный солнцем, и все кругом тусклое, как будто черно-белое. Я замечаю, что у нашего самолета еще крутятся винты на турбинах, а у тебя на ногах новые бежевые босоножки на высокой платформе. Кажется, такие же когда-то были у Нади… Мы ступаем с трапа на летное поле, я обнимаю тебя за талию, и твои волосы трепыхаются в горячей воздушной струе от работающего двигателя. Ты мне что-то говоришь, но кругом очень шумно, поэтому я не слышу. Ты указываешь рукой куда-то в сторону, но, поворачиваясь, я вижу только бескрайнее летное поле — огромные прямоугольные плиты, убегающие в горизонт. Ты дергаешь меня за руку и что-то кричишь, но я слышу только пронзительный визг двигателя и вижу ярко-красный ромб на хвосте самолета.
Утром я проснулся с ощущением, что спал бы еще столько же. Через обледеневшее оконное стекло в палату прорывались солнечные лучи и утыкались в полоток, будто хотели продырявить его. Вместо пухлоножки около соседней кровати крутилась другая медсестра — сухая, морщинистая блондинка с ярко выкрашенными губами. Она ставила капельницу твоей соседке, а вены у той, кажется, были такие хилые, что их надо было выискивать под лупой. Соседка морщилась и говорила, что ночью очень плохо спит, потому что у нее болят руки от уколов.
— Потерпите еще два денька, — утешала ее сестра, как маленького, непослушного ребенка, — Потом можно будет перейти на таблетки.
Подо мной заскрипели пружины. Я повернулся на бок и посмотрел на твою кровать, стоявшую в противоположном углу. Она была пуста. Казалось, что кто-то наскоро ее застелил: покрывало лежало криво, как будто ты очень спешила и, уходя, махнула рукой: ладно, пусть уже так, поправлять некогда. Я спустил ноги на пол и протер глаза. Кровать была пуста.
— А где… Моя жена? — спросил я так робко, словно боялся кого-то потревожить своим вопросом.
— Ха, опомнился! — заворчала под капельницей соседка. — Его всей палатой будили, а он только отмахивался и мычал!
— Так где она?!
— Ваша жена в реанимации, — поучительно заявила сестра, выпуская из шприца в потолок струйку какой-то желтоватой жидкости.
— Почему в реанимации?
— Потому что ночью у нее случился повторный инсульт.
Мне казалось, что я проспал полжизни.
— Почему вы мне ничего не сказали?!
— Я не знаю, дежурила моя сменщица…
— Спал он, как мартовский заяц! Жена умирает, а он спит себе! Снотворного, что ли, наглотался?
— Аккуратнее, не дергайте рукой, а то опять не попаду в вену! Полчасика полежите под капельницей, а потом можно будет поесть.
16
При слове “реанимация” я всегда представлял себе лежащую на простыне руку. Я не знаю, как там, потому что никогда этого не видел. Не увидел и на этот раз. К тебе не пускали. Врачи ушли на обход, медсестры, кажется, разносили обед. Больше никого не было. Только куча чужих людей. Да, еще были твои сестры. Я узнал их по вашим фамильным чертам лица — по форме глаз и мягким, округлым подбородкам. У обеих были заплаканные глаза. По-моему, обе живут в Москве, но выглядят так, будто только что вышли из самолета. У одной — большая сумка, из которой она то и дело вынимает что-нибудь съестное и протягивает второй.
— Да не хочу я, — обреченно отмахивается вторая.
— Ты же не ела ничего с утра! Хочешь, я тебе яйцо вкрутую дам? Вале пока все равно нельзя.
Я представлял себе, что ты лежишь где-то под толстым ватным одеялом. Ты ведь мерзлячка, и стоит наступить зиме, как в твоей квартире наглухо затыкаются окна, в комнате включается радиатор, и улица исчезает за запотевшими стеклами. Так мы прожили с тобой всю прошлую зиму. Ты просыпалась, смотрела, зевая, на потрескавшийся подоконник и говорила: