Ханс оседлал своего конька, а они слушали, ссутулившись, его речи, им это было не впервой. Странно вот только, как это такой человек барону служит. А в общем-то, они, ясное дело, согласны с каждым его словом.
Вдруг Ула Нурсет сказал:
— Всё эти пришлые! Скоро от них крестьянину житья не будет. А вся вина его в том, что сидит он себе на своем хуторе век за веком — сын после отца, внук после деда…
И тут же умолк, наморщив лоб. Зачем он это сказал?
Конечно, он так думает. Он действительно так думает, уверен в этом больше, чем другие. И все же случалось, что, сказав это, он язык был готов себе откусить. По глазам собеседников он видел — или ему казалось, будто видит: он попросту напомнил им лишний раз о том, что всем пора бы забыть. Бывало, он приказывал себе: никогда больше не говори этого! Заткнись, помалкивай! Но в следующий раз, когда приходилось к слову, язык сам собою начинал молоть. Словно против его воли.
Не раз он читал в глазах Нурбю: «Хусманское семя».
Нурсет сидел и раздумывал, что бы ему такое сказать или сделать, чтобы у Нурбю раз и навсегда исчез этот презрительный взгляд. А ведь он, Нурсет, уж во всяком случае, никогда не зазывает хусманов к себе в горницу на выпивку.
Правда, на этот раз Нурбю, похоже, и не слышал его слов. Он все насчет честного крестьянина распинался. Распалившись, наклонился над столом.
— Вот послушайте! — сказал Нурбю. И, повернувшись к Шённе, который все пиликал на скрипке, добавил — И ты тоже послушай, Шённе. То, что я сейчас расскажу, всех нас касается.
Они навострили уши. Шённе отложил скрипку и сел поближе к столу, откинул волосы со лба и как бы очнулся. Нурбю принялся рассказывать о том, что он назвал новым заговором против крестьянина.
Ну так вот, будем считать это слухом, хотя это не просто слух. Они называют это планом. Пока что законом это еще не стало. Но станет. Все это Нурбю рассказал сам барон. А барон, как всем известно, хоть и бывает крут и упрям, когда дело идет о его правах, но, в общем-то, крестьянину добра желает. Богатые крестьяне — это значит богатые помещики и счастливая Норвегия, бедные крестьяне — это значит истощенная и несчастная Норвегия, так говорит барон. Ну ладно, стало быть, этот план, как считает барон, — это уж чересчур.
Так вот. Вы слышали, что у этих самых, как их, государственных финансов дела — хуже некуда: знатные господа в городах доуправлялись до того, что денег у них не осталось, а есть только долги. От «серебряного» налога[8] толку оказалось мало. И вот они сидят теперь в городе и чешут себе затылки, все эти знатные господа, и не знают, откуда им взять денег. Ясное же дело, что самые богатые, самые знатные — те свое серебро, как и раньше, попрятали. До него не доберешься.
И тут они додумались конфисковать. Что конфисковать? А вот что: несчастный лес крестьянский. Доверчивый, честный крестьянин — он-то и должен, как и всегда, расплачиваться за других.
Каждый крестьянин, у которого больше пяти тысяч молов[9] леса, должен будет отдать все, что сверх этих пяти тысяч. Без всякого возмещения. А если лес принадлежит нескольким дворам сразу, но так, что на каждый приходится больше пяти тысяч, то эти дворы вместе должны отдать излишки. Без всякого возмещения. Отнятый лес будет объявлен собственностью короны, то есть государства. Но само-то государство возиться с лесом не может, так что придется ему весь этот лес предложить на продажу тем, кто сможет купить. А кто захочет купить, должен будет платить серебром! Хитро придумано: вот когда серебро и выплывет! А если крестьянину тут и крышка, то городским господам горя мало.
Все трое слушали его, широко раскрыв глаза. Ну и дела…
Аннерсу Флатебю принадлежала часть огромного флатебюского леса, и на каждого там приходилось по шесть тысяч молов. У Нурсета было семь тысяч. Они сидели и считали изо всех сил.
Всех больше опечалился Шённе. Он был из тех, кто сразу вешает голову, когда ему кажется, будто с ним обходятся несправедливо. Постоять за себя он не умел.
Нурбю продолжал.
О том, что такой закон готовится, покамест мало кто знает. Но что будет, когда пойдут слухи! Тогда крестьяне, у которых больше пяти тысяч молов леса, взапуски кинутся к помещикам и лесозаводчикам и землевладельцам, чтобы, пока не поздно, успеть продать свой лес. Ведь богачей-то с ихними привилегиями, их-то закон не затронет. Ворон ворону глаз не выклюет!
Вот тогда-то и повалит народ с шапкой в руках: милый, хороший помещик, купи ты у меня христа ради немножко лесу! Ну, только три тысячи молов, только две тысячи — тебе же и стоить-то это почти что ничего не будет.
Да-да, почти что ничего! Цены на лес так покатятся вниз, что только держись. Но продавать ведь крестьянам все равно придется — иначе вообще ни хрена не получишь! Цены на дерево тоже упадут: теперь лесозаводчики долго смогут обходиться тем, что будут давать их леса. И если раньше они крестьянина на колени поставили, то теперь на обе лопатки положат.
Нурбю умолк, переводя дух, и сразу же наполнил рюмки. В каморке послышались стоны, в горле у Анны хрипело и свистело. Грохнул опрокинутый стул, и они услышали, как служанка спросила: «Вот так — сейчас получше?» Флатебю и Нурсет беспокойно заерзали. Шённе, видать, ничего не слышал, он все таращился на Нурбю, все таращился, открыв рот, словно видел перед собой ад и самого черта. Ну, а Ханс-то Нурбю уже давно привык к этим звукам. Он продолжал.
Он и так и эдак прикидывал, что же ему делать. Ведь у него девять тысяч молов леса. По счастью, однако, ровным счетом пять тысяч молов принадлежат хутору Нурбю, и четыре тысячи — хутору Хэугу. Так что, если он перепишет Хэуг на малыша Пола — барон говорил, что это выйдет…
Он кинул быстрый взгляд на Флатебю и Нурсета и встал.
— Гм. Надо, пожалуй, на двор прогуляться, — сказал он.
Оба пошли за ним. Шённе остался сидеть — он хотел было двинуться следом, но остался. Ему Нурбю подливал особенно усердно.
На востоке занимался новый день. Флатебю и Нурсет нетвердо стояли на ногах, держась за стену. От холодного воздуха им стало легче. Нурбю стоял неподалеку, но за стену не держался. Водка не брала его, как обычных людей. Но и он потел и вытирал лоб рукой.
Ула Нурсет, качаясь, подошел к нему, взял за плечо, оперся.
— Неужто это все правда?
Нурбю снова провел рукой по лицу, словно стирал что-то. Выдохнул воздух и сухо ответил:
— Что значит правда? Я же сказал, что это слухи.
И улыбнулся, почти не раздвигая губ. Тут у Нурсета, как он потом говорил Аннерсу Флатебю, сразу как бы глаза открылись. Он вспомнил, что Ханс говорил ему перед тем, как они вошли к нему в дом:
— Я сегодня ночью собираюсь подцепить на крючок рыбку.
Конечно! Шённе! У Шённе семь тысяч молов леса и не хватает ума ни толком пользоваться им, ни продать. Вот на эти-то две тысячи Нурбю и нацелился — господи, он ведь тем и занимается, что повсюду лес для барона скупает.
— И жох же ты, Ханс! — только и сказал Нурсет. А Флатебю, у которого, как и у Нурсета, открылись глаза, эхом отозвался у стены:
— И жох же ты, Ханс!
У них отлегло от сердца! Значит, сегодня Нурбю не на них нацелился, не их ловит. Сегодня они могут слушать и только радоваться, глядя, как он обрабатывает Шённе. Когда нужно обработать крестьянина, чтобы он продал свой лес подешевле, Хансу Нурбю нет равных.
От радости они оба, Нурсет и Флатебю, просто голову потеряли. Они бросились обнимать Нурбю.
— И жох же ты, Ханс!
Обнимали его за шею. Хлопали по спине — и жох же ты, Ханс!
Потерявши от радости голову, Нурсет стоял и мочился Хансу на штанину. Он качался и размахивал свободной рукой:
— И жох же ты, Ханс!
Нурбю, видно, тоже был слегка пьян, хотя и стоял твердо, не качаясь. Во всяком случае, он не заметил, что один башмак у него промок.
Они вернулись в дом.
Шённе был уже обработан на славу. Глаза у него вылезли из орбит. Он верил всему, что говорил Нурбю, как слову божьему. «И не диво», — подумали Нурсет и Флатебю. Ведь когда Нурбю врет, чтобы провернуть сделку, то врет так, что сам себе начинает верить. Мать честная, да ведь и Флатебю и Нурсет чуть было не поверили ему!
Вот тут-то и началась потеха. Сиди себе, помалкивай, да смотри, как Нурбю выбрасывает Шённе крючок с приманкой, выдает леску и потом подтягивает. Тут уж Хансу нет равных.
Потом они часто говорили друг другу, что такой потехи, как этой ночью, они за всю свою долгую жизнь не видывали.
Шённе ни черта не смыслил ни в земле, ни в лесе. Он и сам это знал и не печалился. «Ладно, как-нибудь обойдется, — поговаривал он. — Отец не больше моего смыслил, и все как-то обходилось». Так оно и было. Но порой, когда его пугали, как сейчас, у него душа уходила в пятки: ведь он знал, что ничего-то, кроме как играть на скрипке, он не умеет. Но скрипкой с хозяйством не управишься, это он знал точно, на это у него ума хватало.