И уж очень много молодых людей уезжало во Францию на заработки. Земля не могла удовлетворить всех потребностей. У наших дедов было вдвое меньше потребностей и вчетверо больше земли, чем у нас. Поэтому все и уезжали. Начало положили двое сыновей сапожника, уехавшие после того, как сам он умер; за ними последовали Мебарек, Уали, Али, наконец, Идир, но о нем трудно было сказать что-либо определенное. Уезжал он, конечно, не для того, чтобы наниматься на работу; никто даже не знал, возвратится ли он.
Нигде уже не видно было шумных, веселых и дерзких ватаг — все уехали на заработки, и улицы стали тише и пустыннее. Теперь никто уже не поджидал девушек на площадях, и они ходили за водой не чаще, чем было нужно. А ведь прежде они то и дело бегали к роднику; по словам Уали, можно было даже подумать, что кувшины у них дырявые; теперь же они ходили медленно и чинно, причем только к ближайшим родникам, тогда как прежде они хохотали, шныряли глазами по сторонам и норовили пойти за водой в самый дальний конец села. А родники и дороги, где уже не слышался веселый шум девичьих игр, приняли вид суровый и невозмутимый — как рассуждения мудрецов.
К тому же появился избыток девушек; их стало так много, что это внушало тревогу. Никогда еще не было в Тазге столько девушек на выданье, и объяснялось это тем, что юноши перестали жениться. Они рассуждали, как руми[6]: сначала надо заработать достаточно денег, чтобы хватало на двоих; эти нечестивцы воображали, будто могут прокормить детей своим трудом, забывая, что богатство и бедность — все от аллаха. Мудры были наши предки: они сначала женились, ибо знали, что тем самым не только удовлетворяют естественные потребности, но и следуют велениям аллаха и заповедям пророка, а лишь потом уже заботились они о нуждах семьи, ибо безгранична милость аллаха.
Но дело заключалось не только в этом. Сельские сходки постепенно превращались в беседу между моим отцом и шейхом. Во всей Тазге не осталось людей, которые могли бы рассуждать долго и с достоинством: старики не брались тягаться с шейхом или моим отцом, а молодые не умели произнести связной речи по-кабильски; если же все-таки кому-нибудь из них случалось брать слово, то седовласые головы стариков, сидящих в ряд на каменных плитах, никли одна за другой: всем становилось неловко, будто они слушают лавочников. Речи молодых были сухие, холодные, сбивчивые, без цитат из священных книг, и ставили перед собой выступавшие обычно пустяковые цели; любимым их словечком был «лмуфид» — минимум; чего было ждать собранию от их речей, раз они открыто стремились всего лишь к минимуму?
Почти четыре века оберегал наше село и наше племя святой Сиди Ханд у-Малек, но теперь он, казалось, перестал заботиться о нас. Люди как-то измельчали, устали от жизни, и, если бы не благоговение перед предком, которого возлюбил аллах, можно было подумать, что великий святой не хочет отвечать на молитвы наших марабутов[7], что он разлюбил нас и глух к нашим стенаниям.
Правда, мы сделали все, чтобы заслужить такую немилость. Ведь хватило же у барышника наглости предложить на сходке, чтобы был отменен тимешрет[8], который совершался всем селением в дни малого аида[9] и с наступлением весны! «Это слишком дорогое удовольствие. Да и какая польза от этих жертв?» А недавно из Каира приезжал юнец, который выдавал себя за студента из университета Аль-Азхар. Так тот прямо сказал, что это грех. Но да простит его аллах — ведь он еще так молод!
И, однако, большинство мужчин нашего селения согласились с барышником. Последний довод: «Какая от этого польза?» — развеял последние сомнения. Под конец его речи раздался такой одобрительный гул, что шейх, боясь, как бы дело не было проиграно, прервал сходку, прежде чем успели принять решение. Оно будет принято в следующий раз. Шейх надеялся, что за это время аллах просветит заблудших.
— Мы порешим это позже, коли на то будет воля аллаха, — сказал он. — Всему свое время.
Но он никак не мог успокоиться и все толковал об этом с моим отцом и другими стариками.
— До самой моей смерти мы будем каждый год совершать тимешрет, — говорил он, — а когда меня не станет, пусть жители Тазги поступают так, как предначертано свыше.
* * *
Не все, однако, поддавались слепому очарованию неизвестного. Когда Давда начинала разглагольствовать, моя мать, а также мать Менаша и мать Меддура молча устраивались где-нибудь в уголке. Нередко к ним подсаживалась и На-Гне. Приложив указательный палец к губам, они слушали, как рассуждает жена Акли. Впрочем, вскоре женщины уходили, моля святых, чтобы они предотвратили бедствие. Матери не хотели войны, ибо она погубит их сыновей; не желала ее и На-Гне, потому что с юных лет наслышалась рассказов о том, как юноши плыли на войну в челнах, сопровождаемые разряженными и благоухающими молодыми женщинами, а домой они никогда уже больше не возвращались.
Пожалуй, один только Идир, по каким-то своим соображениям, не прочь был отправиться на войну. Когда шла гражданская война в Испании, он узнал, что на стороне республиканцев сражаются интернациональные бригады. Он охотно завербовался бы и на противную сторону, хотя бы ради того, чтобы оказаться среди рифских берберов, но считал, что скорее попадет под огонь, если завербуется к республиканцам. Идир узнал о существовании этих бригад в Блемсене. До Испанского Марокко было рукой подать; правда, Марокко находилось под властью националистов, но искушение было чересчур сильно, и Идир, со своей всегдашней опрометчивостью, переоделся евреем, взгромоздился на старого осла и пересек границу.
Он решил, если его схватят, записаться в армию Франко и направился в Танжер, где, вопреки всякой логике, рассчитывал сесть на пароход; жители селений, через которые он проходил, охотно оказывали ему помощь. Язык рифских берберов мало отличается от нашего, и вскоре Идир почти свободно объяснялся с местным населением. Кошелек его всегда был туго набит, и в друзьях недостатка не было. Тамошние края и люди так пришлись ему по душе, что после каждого перехода он стал подолгу задерживаться в селениях. Похудевший и изрядно обросший, он наконец, цел и невредим, прибыл в Танжер в сопровождении овчарки, которую подарил ему по дороге какой-то рифен.
Из-за этого пса он чуть было не попал в тюрьму, потому что пес не отходил от него ни на шаг, даже в самом центре города. Идиру удалось удрать из дому за какие-нибудь полчаса до того, как за ним пришла франкистская полиция. В отместку он назвал пса Бенито. Он отправился обратно тою же дорогой, но никак не мог расстаться с полюбившимися ему краями и на этот раз перешел во французскую зону Марокко. Он хотел погостить несколько дней в Фесе, у брата Менаша, а заодно попросить у него денег: те, что он захватил из дому, были уже на исходе. Он появился в Тазге со своим псом Бенито, обуреваемый жаждой повидать новые края и новых людей и с чувством неудовлетворенности в сердце — жаль было, что не удалось повоевать.
В Фесе он провел лишь несколько дней и все время беспробудно спал — так он намучился в пути. Однажды утром брат Менаша не увидел Идира — тот ушел, не предупредив хозяина. Идир направился в сторону гор в надежде, что повстречает где-нибудь Берри или Отто, россказнями о которых Менаш прожужжал нам все уши. Так бродил он долгое время, и только от брата Менаша узнавали мы о его странствиях. Маршруты у него бывали сложные и всегда неожиданные: Фигиг, Колон-Бешар, Афлу, снова Фигиг; иной раз, бог весть почему, он вдруг оказывался в Фесе, затем недели на две пропадал где-то в горах, потом снова появлялся в Фигиге. От самого Идира пришло лишь одно коротенькое письмецо; он сообщал, что скоро вернется домой, чтобы явиться на призывной пункт.
Неужели мы после трехлетнего перерыва вновь откроем Таазаст? Ведь, когда возвратится Идир, мы окажемся в полном составе, так как ни Менаш, ни Меддур, ни я больше уже не поедем учиться.
Приказ о мобилизации нас особенно не взволновал, ибо, как известно, мобилизация еще не война. Однако третьего сентября Англия и Франция объявили войну Германии, и тогда уже не осталось места для сомнений. Нам тоже предстояло уехать, и, по-видимому, очень скоро — через несколько дней. Так уж лучше дожидаться Идира в Тазге.
Однако еще до возвращения Идира наш кружок вновь лишился одного из своих членов, ибо решено было воспользоваться последними днями свободы и отпраздновать свадьбу Секуры и Ибрагима. Ибрагим был снят с военного учета. Бакалейная лавочка, которую он держал в Недроме, приносила ему порядочный доход, так что Ку нечего было беспокоиться. И все же она очень плакала, расставаясь с нами. Что же касается Меддура, то он в самых решительных выражениях заклеймил этот варварский обычай — соединять два существа, незнакомых друг с другом, что, однако, не помешало ему принять участие в пиршестве наравне со всеми.