Призывники выезжали до зари, чтобы к шести часам утра уже прибыть на место сбора, в Форт-Насиональ. Я выпил чересчур много крепкого кофе и всю ночь не спал. Ничто не нарушало глубочайшей тишины, кроме лая собак, только под утро запели петухи. Я слышал шаги на улице, они звучали все чаще и чаще. Хлопали двери, перекликались голоса, особенно звонкие в ночном безмолвии. Мне показалось, что вся деревня уже на ногах. Я посмотрел время: было около часу. Дело в том, что до Форт-Насионаля добрых три часа ходьбы.
Не в силах уснуть, я подошел к окну. Ночь была темная. Во мгле то и дело появлялись горящие факелы. Руки, которые их держали, можно было едва-едва различить; когда ветер дул в мою сторону, до меня долетал шум шагов и обрывки разговора: «Пиши почаще… Фуфайку не забыл?.. Не торопись, успеешь…»
На всех окружающих холмах поблескивали огоньки. Куда ни глянь, повсюду во мгле светились белые точки.
Так длилось по меньшей мере час, потом вновь наступили безмолвие и тьма, словно все факелы угасли, все двери и губы замкнулись, все шаги замерли. Не слышно было даже, чтобы куры шуршали крыльями на насестах; все смолкло, застыло, как будто любой звук преждевременно вырвавшись из тьмы, спешил потонуть в ней снова.
Внезапно тишину прорезал чей-то хриплый крик, протяжный, как вой зверя или стон человека, получившего удар ножом в спину:
— Мулуд! Сын мой!
И вдруг в темноте зазвучали голоса сотен людей, которые как будто только и ждали этого сигнала. Вопли неслись из Аурира, из Тазги, из Талы — отовсюду; они сливались, сменяли, заглушали друг друга, сдваивались, и казалось, что они умолкают лишь для того, чтобы опять разразиться с новой силой. С окрестных холмов неслись гортанные стенания, которые смешивались с причитаниями женщин из нашей деревни. Слышались разные имена: Каси, Саади, Мезьян. Юношей оплакивали, словно они уже умерли. Ночь без конца множила и непомерно усиливала стоны матерей, у которых отнимали детенышей, а тьма придавала их воплям еще более жуткий оттенок. Почти изо всех дверей вновь появлялись факелы, но теперь они освещали целые группы людей, кое-где можно было смутно различить силуэты женщин: они били себя по лицу и заламывали руки. Никто уже не думал о приличиях, и, вне себя от горя, изо всех домов женщины выбегали вместе с мужчинами. Настал час ухода призванных.
Теперь, когда мужчины должны были уйти, все представилось совсем в ином свете. Одно дело было слушать волнующие рассказы об исторических событиях, другое — стать участниками этих событий. Так вот что такое война! Тазга больна; ее недуг могли бы вылечить молодые люди, но все они отныне будут далеко. В бурном проявлении горя, которое охватило все селение, было нечто устрашающее и прекрасное. Под моим окном прошла зловещая процессия. Шествие открывал сам шейх. Я еле различал его низкий голос среди причитаний женщин и плача маленьких девочек. Кое-где мелькали мужчины старше призывного возраста, они шли серьезные и невозмутимые. Сзади, прихрамывая, плелась На-Гне.
— Ступайте с миром, дети мои!
И правда, все уходящие были ее детьми.
За спиной у меня послышались приглушенные рыдания. Я обернулся: оказывается, я не заметил, как в комнату вошли моя мать и Аази. И они тоже стали смотреть на эту необычную процессию. Было свежо, и мать накинула на плечи шаль с длинной розовой бахромой, которую обычно носила в холода; Аази не успела приодеться: она пришла в своем простеньком платье в горошек, с кушаком, волосы у нее были растрепаны; и хотя сердце мне надрывали стенания медленно удалявшихся женщин, я все же не мог не заметить, как хороша она в таком наряде…
— И ты скоро уедешь, — сказала мне мать.
— Да нет же, мама; ты ведь знаешь, что студентам дают отсрочку. И даже если меня заберут, я еще буду целый год проходить подготовку, а война тем временем кончится.
Я лгал, чтобы ее успокоить, но она мне не поверила. Объяснять же ей, что некоторые хотят по собственному убеждению принять участие в этой войне, было бы напрасным трудом. Мать заплакала и ушла.
Я страшно боялся, что вслед за ней уйдет и Аази. С самого начала каникул невеста избегала меня, и, по правде говоря, меня это не очень огорчало; но в тот вечер очарование ее красоты, какая-то фантастическая обстановка темной ночи, наполненной зловещими криками, — все влекло меня к ней, и я стал что-то говорить, лишь бы ее удержать. Но Аази меня перебила:
— Когда ты уезжаешь?
— Еще не знаю.
— Знаешь, раз Меддур и Менаш уже получили повестки на январь, ты ведь тоже получил повестку, только скрываешь это, но мне ты можешь сказать.
— Говорю же, что я ничего не получал. Да и не все ли равно тебе?
Она откинула волосы.
— Я не должна с тобой долго разговаривать. Если бы я не пришла сюда вместе с твоей матерью и если бы не эти проводы, сам понимаешь, я ни за что бы не начала этого разговора. Не знаю, представится ли еще случай поговорить с тобой до твоего отъезда. А ведь я уже почти твоя жена. Вот, — сказала она и, сняв с пальца кольцо, протянула его мне так поспешно, будто боялась, что кто-то увидит. — Носи его, даже когда будешь солдатом. Мне нет дела до того, что скажут люди, если узнают это кольцо. А тебе?
— Мне тоже, — ответил я, но не так уверенно.
Она повернулась, собираясь уйти. На пороге она задержалась и опять подошла ко мне.
— Ключ все еще у меня, — сказала она. — Хочешь, я дам его тебе, чтобы ты отпер Таазаст?
— Без тебя я туда не пойду. К тому же Идир не вернулся.
— Тогда я сберегу ключ до того дня, когда мы сможем отпереть Таазаст вместе. Иди с миром, — сказала она.
— А ты оставайся с миром, — ответил я.
Я остался один, с кольцом Аази в руках. Кольцо было серебряное, с финифтью. Я решил пока не надевать его: какой скандал будет, если завтра его увидят у меня на руке! Я подыскал множество предлогов, чтобы повременить с этим; среди них был и такой предлог: надеть кольцо — значит подчиниться прихоти романтичной девушки. И тем не менее я не в силах был изгнать из памяти образ Аази, я все еще видел, как она стоит у окна на фоне неба, с разметавшимися от ветра волосами.
Жители Тазги, кто рыдая, кто молча, небольшими группками шли назад с кладбища, возле которого они расстались с призывниками. Вдалеке на светлом небе в лучах зари вырисовывались гребни Джурджуры.
Как-то октябрьским вечером мать по обыкновению медлительным и монотонным голосом рассказывала стайке зачарованной детворы сказку о том, как Хамама из Сиуфа сидела у моря. В это время кто-то, не постучавшись, отворил дверь. Вошедший пробурчал из-под низко опущенного капюшона невнятное приветствие, но не подошел к камельку, где все мы сидели, а тихо устроился в самом темном углу комнаты. Присутствующие не обратили на него внимания, решив, что это кто-то из соседей. Мать как ни в чем не бывало продолжала рассказывать, и только временами ее голос заглушала собака, которая жалобно скулила за дверью и скреблась, чтобы ее впустили. Когда мать умолкла, незнакомец вышел из потемок и направился прямо к ней. Все вскрикнули: то был Идир.
Он загорел, исхудал, глаза его ввалились; на нем был коричневый бурнус из верблюжьей шерсти. Предстоящий призыв в армию, уже отпразднованная свадьба Ку и моя свадьба, намеченная на ближайшие дни, — все это влекло его домой, да и устал он уже от бесконечных странствий.
Осень была теплая, как и весна, может быть, осень была даже желаннее: все знают, как она быстротечна. Потом сразу наступила зима. С севера беспрерывно дул сильный ветер; он бешено кидался на ставни, и казалось, вот-вот сбросит наш домик с вершины холма. Дождь низвергался потоками, и вскоре на размытых дорогах остались одни лишь голые камни. Но в конце октября выпало несколько чудесных солнечных дней.
Именно на эти дни и было назначено наше торжество. Оно прошло не так весело, как мы с Аази мечтали на вечеринках в Таазасте. Из уважения к юношам, которые уже находились на фронте, мы отказались от урара[10], да и вообще война тяготела надо всем, все упрощалось, на всем лежала печать уныния.
* * *
Хорошая погода продолжалась еще с месяц: в тот год осень не спешила уходить. Мой отец даже успел высушить весь инжир, который он уже считал пропавшим, когда пронеслась первая гроза. Почти каждый вечер я спускался с Аази на наше поле в Аафире: мне якобы надо было следить за тем, чтобы сбор и сушка инжира были закончены как можно скорее, прежде чем зарядят зимние дожди. Такие прогулки противоречили обычаям: муж не выходит с молодой женой сразу же после свадьбы, — но война все оправдывала.
По правде говоря, сбор урожая был для нас только предлогом, чтобы вдвоем провести в полях прохладные дни поздней осени. Мух — с помощью нескольких работников из его села — отлично справлялся с делом. К тому же ни у Аази, ни у меня не было ни малейшего опыта. Наш пастух хорошо понимал это; он наскоро докладывал мне о сделанном и возвращался к своей работе, а я таким образом мог кое-что рассказать дома. Каждый вечер он ухитрялся присылать мне с подпаском свежего инжира, причем каждый раз это был якобы последний, а на другой день каким-то чудом опять появлялись свежие плоды. Когда мы приходили, Мух смотрел на нас со снисходительной и лукавой улыбкой, как бы говоря: «Ну кто же ходит в поле в таком наряде?»