Они не говорят о событиях вечера. Они начинают беседовать о возрождении роли радио как проводника культуры.
— У вас получилось интересное интервью, — замечает Джон. — Я знаю, что вы написали о моей матери книгу, но, к сожалению, не читал ее. Как вы пишете о ней — хорошо или плохо?
— Скорее, хорошо. Для нашего поколения Элизабет Костелло была ключевой фигурой. Моя книга не о ней одной, но именно ей я отвела много места.
— Ключевой фигурой? Для всех вообще или только для женщин? Во время интервью у меня создалось впечатление, что для вас она прежде всего либо женщина-литератор, либо та, которая пишет для женщин. Будь она мужчиной, вы бы по-прежнему считали ее ключевой фигурой?
— Будь она мужчиной?!
— Ладно: что, если мужчиной были бы вы?
— Я? Ну, не знаю. Я никогда не пыталась стать мужчиной. Если попробую, обязательно дам вам знать.
Оба улыбаются. Определенно, что-то между ними происходит.
— Но моя мать побывала мужчиной, — продолжает он гнуть свою линию. — Она и собакой была. У нее врожденный дар перевоплощения, дар вживаться в иную сущность. Я прочитал все ее книги, и мне ли этого не знать. Разве наивысшее достоинство литературного произведения не состоит в том, чтобы заставить читателя забыться, заставить его прожить чужую жизнь?
— Может быть. Хотя ваша мать всегда и везде остается женщиной. И что бы она ни делала, она делает это чисто по-женски. И в персонажах, ею созданных, она присутствует как женщина, а не как мужчина.
— Я этого не нахожу. По мне, так мужские характеры у нее получаются вполне достоверными.
— Не находите, потому что не в состоянии это сделать. Для этого нужно быть женщиной. Мы понимаем друг дружку с полуслова. Вы утверждаете, что ее мужские характеры достоверны? Что ж, тем лучше. Только это все равно лишь блестящая имитация. Женщины куда больше способны к мимикрии, чем мужчины, это у нас от рождения. Да и к пародии тоже. Мы делаем это тоньше, нежнее.
Она улыбается. «Поглядите, какой нежной могу быть я», — словно шепчут ее улыбающиеся губы. Мягкие, сочные…
— Если она и пародирует, то я этого не замечаю. Вероятно, для меня это слишком тонкая материя.
Длинная пауза.
— Так, значит, вы серьезно убеждены, — прерывает он молчание, — что мы, мужчины и женщины, движемся по жизни параллельно и наши пути на самом деле никогда не пересекаются?
Теперь их беседа уже вовсе не о литературе. Да и раньше это был не более чем предлог.
— А вы сами-то как считаете? — произносит она. — Что подсказывает вам ваш личный опыт? И разве это так уж скверно, что мы разные? Будь мы одинаковыми, что стало бы с влечением?
И она смотрит ему прямо в глаза. Его ход. Джон поднимается с места; она ставит стакан на стол и тоже встает. Он берет ее за локоть, и при этом прикосновении его словно бьет электрическим током — настолько сильно, что у него все плывет перед глазами. Ну да: дифференция, разница полюсов. В Пенсильвании полночь, а в Мельбурне? Что он вообще делает на этом чужом континенте?
В лифте, кроме них, никого. Это другой лифт, не тот, которым пользуется его мать. И вообще — где север, где юг в этом шестиугольнике, именуемом гостиницей, в этом пчелином улье? Он прижимает женщину к стене, целует и ощущает запах сигарет. «„Сбор материала“ — так, вероятно, обозначит она это для себя позже. „Дополнительный источник информации“». Он снова целует ее, а она — его: поцелуй плоти с плотью.
На тринадцатом этаже они выходят. Он следует за нею по бесконечному коридору. Сначала налево, затем направо и так до тех пор, пока он не запутывается вконец. Куда они? Может, в самое сердце улья? Мать живет в номере 1254, он — в 1220-м, а это 1307. Он удивлен, что такой номер существует, — в отелях, как правило, официально нет тринадцатого этажа, после двенадцатого идет сразу четырнадцатый. В какой стороне находится этот 1307-й по отношению к 1254-му — севернее, южнее?…
Здесь снова пропуск, на сей раз только в тексте, а никак не в происходящем.
Потом, когда он мысленно возвращается к той ночи, перед его глазами с неожиданной яркостью возникает момент, когда ее колено проскальзывает у него под рукою и сгибается, точно укладываясь в подмышку. Как странно, что все, происходившее в течение нескольких часов, затмил один миг, в сущности совсем не важный, но пронзительно яркий — настолько, что, вспоминая его, Джон до сих пор всей кожей ощущает призрачное прикосновение ее бедра. Может быть, мозг по природе своей предпочитает идеям ощущение, а абстракциям — вещественное? Или согнутое женское колено некий мнемонический символ, ключ, благодаря которому перед тобой развертывается вся сцена?
Далее по тексту памяти: они лежат, соприкасаясь телами, и разговаривают.
— Итак, визит прошел успешно? — спрашивает она.
— С какой точки зрения?
— С твоей.
— Моя точка зрения не важна. Я здесь ради Элизабет Костелло. Важно, что думает она. Да, успешно. Довольно успешно.
— Я улавливаю нотку горечи. Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься. Я здесь, чтобы ее поддержать, вот и всё.
— Как благородно с твоей стороны. Ты чувствуешь, что чем-то ей обязан?
— Конечно. Это мой родственный долг. Для человека это вполне естественное чувство. Разве нет?
Она ерошит ему волосы:
— Не сердись.
Соскальзывает ниже, к животу, ласкает его.
— Ты сказал «довольно успешно». Что это должно означать? — слышит Джон ее шепот.
Она не отстает. Считает, что ей еще не заплатили сполна за время в постели, за то, что она изволила сдаться на милость победителя.
— Речь не произвела должного эффекта. Это ее расстроило. Она вложила в нее много труда.
— Сама по себе речь хороша. Дело в названии. Оно неудачное. И не нужно было ей ссылаться на Кафку. Есть вещи получше.
— Да что ты!
— Конечно. Более наглядные. Не забывай — это Америка девяностых. Здесь публика не желает слушать снова про какого-то Кафку.
— Что же им надо?
Она пожимает плечами.
— Ну, что-нибудь личное. Совсем не обязательно, чтобы это были какие-то интимные признания. Просто публика больше не реагирует восторженно на самоиронию, обильно уснащенную экскурсами в историю. Возможно, она приняла бы это от мужчины, но только не от женщины. Женщине не следует облачаться в кольчугу.
— А мужчине?
— Тебе виднее. Если это и проблема, то только ваша, мужская, а мужчинам эту премию не присуждают.
— Тебе случайно не приходило в голову, что моя мать уже переболела темой противопоставления одного пола другому, что она ее исчерпала и теперь ставит перед собой куда более серьезную цель?
— А именно? — раздается в ответ.
Рука, ласкавшая его, замирает. Наступает момент истины. Она ждет его ответа, ждет доступа к эксклюзивной информации. Он чувствует всю важность момента, и это его пьянит.
— Возможно, ей хочется потягаться с сиятельными классиками. Отдать дань силам, вдохновившим ее когда-то.
— Она это сама сказала?
— Неужели ты не понимаешь, что в течение всей своей карьеры она только к этому и стремится — сравняться с величайшими? Неужели никто из вас, профессионалов, этого не понял до сих пор?
Не следовало ему этого говорить. Не следовало лезть не в свое дело. Он попал в постель к этой чужой женщине не благодаря своим неотразимым синим глазам, а лишь потому, что он — сын Элизабет Костелло. И что же? Он разболтался, как последний идиот! Наверное, точно так же работают и шпионки. Всё элементарно просто. Даже грубо. Мужчина поддается соблазну не потому, что женщине коварными уловками удается сломить его волю, а потому, что сам этого желает.
Он просыпается посреди ночи, и его охватывает глубокая печаль, такая острая, что хочется заплакать. Он осторожно дотрагивается до плеча лежащей рядом женщины, но она никак не реагирует на его прикосновение. Он проводит рукой по ее телу — груди, животу, бедру, колену… Детали, прекрасные сами по себе, но они его больше не волнуют. В душе — пустота.
Ему представляется мать. Она лежит в огромной двуспальной постели скорчившись, подтянув колени к животу, с оголенной спиной. И из этой спины, из восковой старческой плоти торчат три иглы. Не тонкие, не такие, какими пользуются специалисты по акупунктуре или колдуны-вуду, а толстые, серые — то ли из стали, то ли из пластика — вязальные спицы. Можно не бояться, они ее не умертвили — видно, как она ровно дышит во сне, — но они пригвоздили ее к кровати. Кто это сделал? Кто посмел сотворить с ней такое?!
Как она одинока, думает он, пока его дух парит над старой женщиной в пустой комнате. Сердце его разрывается от боли, и печаль серым водопадом низвергается за его сомкнутыми сном веками. Ни за что на свете не следовало ему приходить сюда, в комнату под номером, в котором есть цифра тринадцать. Надо встать, надо выбраться отсюда немедленно. Но он этого не делает. Отчего? Отчего же? Оттого, что хочет уснуть. Сон, говорит он себе, сон, что залатывает рваный рукав любви. Какое невероятное получилось у него сочетание слов! Все обезьяны на свете, просиди они хоть всю жизнь, тыча пальцем в клавиши пишущих машинок, не додумались бы так расположить слова и создать подобное безумное предложение. Слова явились ниоткуда, явились из пустоты. Их не было — и вот они, уже сложились во фразу, и она, словно новорожденное дитя, живет и дышит: бьется сердце, работает мозг, и организм — этот невероятно сложный электрохимический комплекс — функционирует нормально. Просто чудо из чудес! Он снова прикрывает глаза.