Я вышла на станции Мальзерб и очутилась на площади, чье новое название мне уже ни о чем не говорило. Пришлось спросить дорогу у зеленщика. Табличка с названием переулка Кардине сильно выцвела. Белые оштукатуренные фасады домов. Я отыскала незабытый мною номер и толкнула дверь кода, как ни странно, не было. Делавшая аборты старая сиделка умерла или переселилась в пригородный дом для престарелых, теперь тут живут люди из обеспеченных классов. Направляясь к Пон-Кардине, я вспоминала, как шла здесь с этой женщиной, которая настояла на том, чтобы проводить меня до ближайшей станции метро скорее всего, из опасения, как бы я не рухнула перед ее дверью с зондом в животе. Я шла и думала: «Когда-то я была здесь». И размышляла, что же отличает реально пережитое от литературы — быть может, всего лишь это чувство сомнения: а была ли я здесь на самом деле, потому что подобное невозможно, если речь идет о персонаже романа.
Я снова вернулась к станции Мальзерб. Это путешествие ничего не изменило, но я была довольна, что совершила его, потому что свою сегодняшнюю покинутость связала с прошлым, когда мучилась тоже по вине мужчины.
Неужели только меня тянет туда, где мне сделали аборт? Быть может, я и пишу лишь ради того, чтобы узнать, совершают ли другие люди подобные поступки, испытывают ли схожие чувства, и если да, чтобы они их не стыдились. Даже если предаваясь своим переживаниям, они не вспомнят, что уже читали что-то похожее.
Сейчас апрель. Случается, что проснувшись утром, я не сразу вспоминаю А. Сама мысль о том, что можно снова позволить себе «маленькие радости жизни» поболтать с друзьями, пойти в кино, вкусно поесть — ужасает меня не так, как прежде. Я все еще живу своей страстью (ведь придет день, когда, проснувшись, я не буду констатировать, что не подумала об А.), но это уже не то чувство, оно утратило свою бесконечность.[8]
В памяти неожиданно всплывают связанные с ним обстоятельства, его слова и фразы. Например, рассказ о том, как он ходил в Московский цирк и дрессировщик кошек был просто «потрясающий». В первую минуту я остаюсь совершенно спокойна так бывает, когда я вижу его во сне и, проснувшись, не сразу понимаю, что это был сон. Поначалу возникает чувство, что все опять в порядке, что «теперь все хорошо». Потом я осознаю, что вспомнившиеся мне слова связаны с чем-то давним, что прошла еще одна зима, дрессировщик, возможно, уже покинул этот цирк, и определение «потрясающий» относится к отжившему персонажу.
Беседуя с другими людьми, я внезапно начинаю лучше понимать что-то в поведении моего А, или в наших отношениях с ним. Коллега, с которым я пила кофе, признался мне, что у него была очень бурная связь с замужней женщиной, и она была старше его:
«Когда я вечерами уходил от нее, то с удовольствием вдыхал уличный воздух и наслаждался ощущением своей мужественности». Я подумала, быть может, и А, чувствовал то же самое. Я была счастлива, сделав это неподдающееся проверке открытие, словно обрела нечто более существенное, чем воспоминания.
Сегодня вечером в поезде регионального метро я слышала разговор двух девушек, сидевших напротив меня. Одна из них сказала: «Они — в Барбизоне». Я стала вспоминать, с чем же у меня связано это место, и несколько минут спустя вспомнила, как А, говорил мне, что как-то в воскресенье ездил туда с женой. Я вспомнила это так же естественно, как — услышав упоминание Брюнуа, вспомнила бы, что там живет моя подруга, которую я давно потеряла из вида. Значит, мир начинает существовать для меня и вне А.? Дрессировщик кошек из Московского цирка, махровый халат, Барбизон — вся эта история, которую я начала мысленно воспроизводить с первой же нашей ночи, наполненная образами, жестами, словами сочетание знаков, образующих ненаписанный роман о страсти, начинает распадаться. Вместо живого рассказа остается лишь сухая сжатая опись, едва заметный след. Наступит день, когда и он перестанет для меня что-либо значить.
Однако я не могу перечеркнуть его, этот след, как не могла порвать с А, весной прошлого года, когда мое ожидание и желание сливались в одну бесконечную муку. Но если от жизни еще можно чего-то ждать, то в написанном тобою тексте оживает только то, что ты в него вкладываешь. Продолжая писать, я гоню прочь тревогу, возникающую при мысли, что кто-то прочитает написанное мною. Я так жаждала выплеснуть на бумагу свою историю, что совсем об этом не думала. Теперь, когда эта жажда почти удовлетворена, исписанные страницы вызывают у меня удивление и неведомый ранее стыд — переживая свою страсть, я испытывала гораздо меньше стыда, чем рассказывая о ней. Чем ближе день публикации, тем больше меня тревожат суждения «нормальных» людей. (Возможно, из-за страха перед необходимостью отвечать на вопросы типа «ваша книга автобиографична?» и за что-то оправдываться, в свет выходит далеко не каждая написанная книга, если только ей не придана форма романа, где соблюдены все приличия.).
Глядя на листы бумаги, исписанные моим ужасным почерком, который никто, кроме меня, не разбирает, я еще могу тешить себя мыслью, что пишу что-то очень личное, по-детски наивное, не претендующее на долговечность — вроде любовных признаний или непристойностей, которыми я украшала внутренние стороны тетрадных обложек, словом, то, что пишешь совершенно спокойно и безнаказанно, в полной уверенности, что этого никто и никогда не увидит. Когда же я начну перепечатывать этот текст на машинке, и он воплотится в общедоступные знаки, с моей невинностью будет покончено.
Февраль 91.
Можно было остановиться на предыдущей фразе, словно уже ничто из происходящего вокруг меня в мире и в моей собственной жизни не способно вторгнуться в мой текст. Считать его уже независимым от времени и готовым для прочтения. Но поскольку эти страницы принадлежат все еще только мне и лежат на моем письменном столе, то я вправе считать этот текст незавершенным. И мне представляется более важным добавить, что привнесла в него жизнь, чем поменять порядок слов в какой-нибудь фразе.
Между прошлым маем, когда я закончила описывать свою историю, и нынешним днем, 6 февраля 91 года, разразился конфликт, который назревал между Ираком и коалицией западных стран. Произошла «чистая», как уверяла пропаганда, война, хотя на Ирак сбросили «больше бомб, чем на Германию во время второй мировой войны» (пишет сегодня «Монд»), и очевидцы рассказывают, что во время бомбежек дети, как пьяные, бродили по Багдаду. И все напряженно ждут осуществления прозвучавших угроз: наземного наступления «союзников», химической атаки со стороны Саддама Хусейна, взрыва в «Галери Лафайет». Та же тревога, то же настойчивое желание — и невозможность — узнать правду, как в то время, когда живешь страстью. Но на этом сходство кончается. Сейчас — не до грез и полетов воображения.
В первое воскресенье этой войны, вечером, раздался телефонный звонок. Голос А.
На несколько секунд я оцепенела. Я повторяла его имя и плакала. А он медленно говорил: «Это я, это я». Он хочет увидеться со мной, он возьмет такси. До его приезда оставалось полчаса: я подкрасила лицо, а затем в полубезумном состоянии принялась ждать его в коридоре, закутавшись в шаль, которую он не видел. Я с ужасом смотрела на дверь. Он вошел без стука — как прежде. Должно быть, он много выпил — обнимая меня, он покачивался и споткнулся на лестнице, ведущей в спальню.
Потом он согласился выпить лишь кофе. Жизнь его внешне не изменилась: та же работа, что и во Франции, у них с женой по-прежнему нет детей, хотя жена мечтает о ребенке. В свои тридцать восемь лет он выглядит все также молодо, хотя лицо стало более помятым. Ногти — менее аккуратные, а руки — более шершавые — наверное, из-за морозов, которые стоят в его стране. Он рассмеялся, когда я попеняла ему, что после отъезда он ни разу не подал признака жизни: «Ну, я бы позвонил: привет, как дела? А что дальше?» Он не получил почтовой открытки, которую я послала ему из Дании на старое место работы в Париже. Мы собрали нашу одежду, разбросанную на полу, и оделись. И я проводила его в отель, где он остановился рядом с площадью Этуаль. Когда я тормозила на красный свет — между Нантерром и Пон-де-Нейи, — мы целовались и ласкали друг друга.
Возвращаясь домой и проезжая туннель в районе Дефанс, я думала: «Что же будет дальше?» И поняла, что «уже ничего не жду».
Три дня спустя он уехал, и мы больше не виделись. Перед отъездом он сказал мне по телефону: «Я позвоню тебе». Не знаю, что он имел в виду: позвонит ли он мне из своей страны или из Парижа, когда приедет в следующий раз. Я не спросила.
Мне кажется, что на самом деле он так и не возвращался. На тот день, 20 января, он уже оставался где-то за временными границами нашей истории. Да и человек, приехавший ко мне в тот вечер, был уже не тем, кого я носила в себе весь год, пока он жил здесь, во Франции, и пока я писала эту книгу. Того человека я уже больше никогда не увижу. Однако именно это полуреальное, полуфантастическое возвращение помогло мне осознать, что не было в моей жизни более реальной, неистовой и необъяснимой страсти, чем та, которой я жила эти два года.