На последнем, столько бед наделавшем бронетранспортере находились курсанты Шелагина. В числе первых арестовали и его. Одиночная камера, куда поместили Степана Сергеича, показалась ему обжитой, в ней еще сохранялось человеческое тепло. Восемь шагов от стены к стене — и так несколько часов подряд. Степан Сергеич готовился к самому худшему, вымеривая шагами истертый участок бетонного пола. На допросах вины своей не отрицал. Да, о том, что задумал Евсюков, знал, дважды хотел доложить Набокову о готовящемся, но его не пустили к нему, а потом было уже поздно, полковника отправили в госпиталь. И за курсантами недоглядел, контакт с ними нарушился, все силы свои истратил на перевоспитание генеральского сынка. В следственном деле косвенным доказательством лежали письма генерала Игумнова, адресованные комбату Шелагину, и письма эти, внимательно изученные следователями, решающе повлияли на судьбу арестованного. Ему вернули брючный ремень и — по недоразумению, конечно, снятые — погоны, вывели из камеры и приказали идти домой и там уж дожидаться решения командования. Было это под утро, трамваи еще не ходили, да и ни копеечки денег не оказалось в кармане. Больные, измученные глаза Кати встретили Степана Сергеича дома, и по глазам ее он понял, что дела его плохи, очень плохи, и даже срочно покинувший госпиталь Набоков не спасет его.
Под суд офицерской чести — таково было единодушное мнение комиссии, и полковник Набоков подписал приказ.
На суде Шелагину припомнили все прегрешения. Набоков вывозил его как мог, попросил рассказать, как воевал комбат в Венгрии, в Манчжурии. Степан Сергеич потупился и сказал, что и воевать-то он не воевал, всего в пятнадцати боях участвовал, и орден последний неизвестно за что получил. Это произвело неприятное впечатление…
Степан Сергеич истуканом выслушивал все речи, промычал что-то вместо оправдания… Растолкали его после возгласа: «Встать! Суд идет!» Шелагин одернул китель, расправил грудь. Выслушал приговор и продолжал стоять, пощипывая пальцами борта кителя. Тяжело вздохнул и поплелся к дому.
Катя все уже знала, прижала Колю к себе, защищая сына неизвестно от кого, сидела в темноте. Так всю ночь и просидели без света, без слов. Под утро Катя переложила сына на кровать и сказала обыденно, словно дров попросила наколоть:
— Жить надо, Степан.
Жить… А где жить? Куда ехать? Где, как и кем работать?
Степана Сергеича охватил страх, небывалая растерянность, никогда еще не испытанное чувство полной беззащитности. В ожидании приказа он не выходил из дому, тыкался, расхаживая, в стены. То впадал в отчаяние, вспоминая, что у него нет никакой специальности, даже какой-нибудь завалящей, единственное, что он может делать — это выстругивать сыну игрушки. То упрямо твердил себе, что нет, не бросит партия на произвол судьбы преданного ей человека.
Полная разруха царила в душе Степана Сергеича, зато в Кате стали пробуждаться мощные силы созидания. Все чаще задерживалась она у коек некоторых исцеляемых ею больных, вознаграждалась верными советами, кое-что выпытала у своего непутевого мужа и однажды обрушила на него предложение: надо ехать в Москву и жить там! Дотла сожженная деревенька Степана давно уже не существует, родичи погибли или вымерли, начало войны застало Степу в Москве, в гостях у тетки, родственницы дальней, но все же — родственницы, там же в Москве его забрали служить, туда и могут отправить после демобилизации, и сама она родилась в Москве, это тоже учтут…
Несколько озадаченный бойкостью жены, Степан Сергеич отправил тетке путаное письмо. Та ответила телеграммой: «Приезжайте».
Опять громыхающий вагон, опять поездные волнения. Наконец семья с чемоданами вышла на площадь трех вокзалов. Степан Сергеич оробел. Громадный город подавил его шумом, самоуверенностью людей, криками, звонками, мгновенно образующимися очередями. Ошеломленный, боясь выпустить из рук чемодан, стоял он, и страх обволакивал его. Прошел мимо таксист, спросил шепотом, куда им надо, обещал подвезти, но торговаться не стал, пробурчал что-то о «деревне» и пропал в толпе. Степан Сергеич вспылил, бросился было вдогонку, но Катя удержала его. Придерживая сына, ухватившись за мужа, она, тоже подавленная, жадно смотрела и слушала. Москву она подзабыла: мать увезла Катю на восток много лет назад, но шумы и запахи родного города, ворчание толпы пробуждали в ней воспоминания о себе — умненькой и бойкой московской девочке. Отдав сына мужу, она смело врезалась в толпу и привела молоденького шофера. Тот помог вколотить чемоданы в багажник, удобно рассадил всех, и такси покатило в глубь грохочущего, как поезд, города.
Полуглухая и полуслепая тетка встретила их радушно. Сказала, что переселится в чулан, а уж им отдаст все остальное, то есть пятнадцатиметровую комнату.
Дом стоял на улице Юннатов, рядом со стадионом «Динамо». Окна выходили во двор. Пенсионеры рубились в «козла», мальчишки неистово гоняли мяч.
— Проживем, — уверенно сказал Шелагин. Начинать новую жизнь не казалось ему теперь диким. Есть свой угол, найдется работа. Живут же люди.
— Проживем! — еще более уверенно произнес он.
Катя быстро и ловко разбирала вещи, на ходу кормя Колю, объясняя что-то тетке, советуя Степану.
Через десять дней Шелагин уже работал начальником охраны филиала швейной фабрики. Катя устроилась поблизости, в медсанчасти академии Жуковского. Коля под надзором тетки бегал по двору.
Отец командовал чем-то крупным вдалеке от Москвы, дома появлялся редко.
Надежде Александровне опротивело мыкаться по гарнизонам, она осела в столице, но сыну не мешала.
Вновь надо было привыкать к Москве. Виталий открывал глаза в семь утра и не мог заставить себя поспать до завтрака. Днем ходил вялый, не зная, где прислониться, чем заняться. Оценил в полной мере достоинства службы: человек всегда занят, у него нет дурных мыслей и беспричинно скверного настроения.
Комбат Шелагин говаривал: «Занятый службою воин никогда не напьется, никогда не решится на дисциплинарный проступок». Прав комбат Шелагин, прав.
Он экипировался с помощью матери. Сшил костюмы, накупил туфель, ботинок, рубашек. Одно время ходил в рестораны. Однажды за его столик сели два старших лейтенанта, артиллеристы. Без зависти оглядывались по сторонам, без любопытства и как-то настороженно, с опаской. Негромко переговаривались на извечную тему приезжих: где и что посмотреть. Виталий представился: бывший воспитанник такого-то училища… Дал, похлебывая винцо, верные советы. В «Савое» — бассейн с фонтаном, в «Арарате» — чебуреки, воскеваз, панорама Армении, бамбуковый полог. Офицеры слушали вежливо и скучно. А Виталия несло. Посыпались адреса ресторанов, достопримечательности окраинных кабаков… Старшие лейтенанты вдруг криво усмехнулись, переглянулись и продолжали свой разговор, уже тише, чтоб не слышал их никто. Виталий покраснел, смешался, рванулся из-за стола, расплатился, ушел. Стыдно стало.
Перед кем выламывался? Люди вырвались в отпуск или в командировку, а ему просвещать их, видите ли, захотелось! Двадцать два года парню, битюг с неудавшимся туберкулезом, пьет и жрет на деньги отца. Мелко, гнусно, противно…
С утра до позднего вечера сидел он теперь в тесной библиотеке на Беговой, читал учебники. Потом начались занятия в институте. Группа, в которую он попал, встретила новичка с недоверием. Все притерлись друг к другу, в разговорах мелькали неизвестные Виталию подробности, словечки, принятые только среди своих, незнакомые имена.
Весною прилетел на многодневное совещание отец. Он легко смирился с провалом военной карьеры сына, потребовал зачетную книжку, конспекты.
Поверил наконец в то, что сын уже взрослый, и когда в доме по вечерам стали собираться знакомые, не гнал его, как прежде.
Больше всех из гостей Виталию нравился крепыш с двумя Золотыми Звездами. Крепыш редко открывал рот, предпочитал слушать, лицо его напрягалось вниманием, оно было простецким и добрым. Когда умный разговор иссякал, лицо теряло внимание к болтовне, становилось надменным, и доброта исчезала и простота тоже. Крепыша звали Николаем Федоровичем Родионовым, в 1944 году его назначили начальником штаба к Игумнову, а через полгода он отпочковался, получил армию.
— Коля, как учеба? — спросил кто-то из гостей.
Крепыш ответил немедленно:
— Скоро гром будет: третий день не хожу в академию. Друзья замучили.
Все улыбнулись. Надежда Александровна обогнула стол, подсела к Родионову и уже не отходила от него, что-то выговаривала ему, блестя смеющимися глазами. Когда начали расходиться, задержала Родионова.
— Вам учиться надо, обязательно учиться, Николай… В этом доме слушайте меня! — вам желают только хорошего.
Родионов, уже в шинели, мял папаху. В густых коротких волосах его — ни сединки.