Наутро Юлька не позвонила. Решила больше не общаться с Верой — так было честнее. Но уже через две недели после того, как вышло интервью в газете, Вадим обозвал Юльку дурой.
— Твоя подруга очень меня подставила, — с упрёком сказал он Вере. — Хоть бы показала вначале… Там столько ляпов!
Юлька на «дуру» обиделась — тем более что в газете все сказали, интервью отличное. Её даже отметили на летучке!
Вера не собиралась читать это интервью, не хотела даже думать о нём — но зачем-то пошла тем же вечером в мастерскую. Был вторник, запретный день, Вадим трудился над портретом: женщина сидит спиной к зрителю, любуется пейзажем. Отвернувшаяся Джоконда.
— Сними ты свой берет, жарко ведь, — сказал художник Вере. — Каждый раз думаю: почему она его не снимает?
Вера послушно стянула берет, почувствовав запах своих волос — так пахло от хомячка, который жил в детстве у Бакулиной. Ему бросали в аквариум грязную вату из ушей.
— Я пойду, — сказала Вера, но Вадим был слишком занят своей работой, чтобы ответить.
Впоследствии он стал по-настоящему знаменит, Вере часто попадаются статьи о нём и каталоги выставок. Отвернувшуюся Джоконду — «Вечер Юлии» — приобрели для частного собрания знаменитого коллекционера Дэвида А.
А Юлька пришла к Вере с повинной через месяц — и даже летучая мышь была рада её возвращению.
Пора расцвета может легко пройти незамеченной.
Мюриэл Спарк
Тонечка Зотова, философ из детского сада, по-прежнему оставалась невидимой. А ведь эта девочка, лицо которой память так и не смогла проявить до конца — оно расплывалось и ускользало, как пейзаж Моне, — была до отказа набита ценными сведениями.
— Завидовать — нехорошо!
— Ногами болтать нельзя, а то у тебя мама умрёт!
— Не закатывай глаза, Верочная! Стукнут по голове, такой и останешься!
Тонечка твёрдо знала, что, если у человека выпала ресничка, нужно вначале спросить, из какого глаза, а потом — загадать желание. Трамвайный билет со счастливым номером — разжевать и проглотить, лавровый лист в тарелке с супом — это к письму, а если встать между воспитательницей и нянечкой (обе были милые Людмилы), то сбудется всё, что пожелаешь!
Интересно было бы встретиться с этой Тонечкой сейчас, мрачно думала Стенина, выкапывая из кучи выстиранного, но невыглаженного белья тёплые колготки. Интересно было бы узнать, сколько желаний сбылось в жизни у этой дуры.
В юности Вера носила тонюсенькие колготки, чёрные или бежевые, «телесные», как тогда говорили. Бакулинская сеструха объясняла, что телесные — элегантнее. Даже зимой Вера Стенина отважно щеголяла в капроне, хотя мама умоляла поддевать короткие тёплые штанишки. Поверх колготок, Веруня! Не видно будет! Вера сбегала вниз по лестнице — и от мамы, и от штанишек. Ноги мёрзли страшно, бёдра под капроном отливали красным и ещё долго потом согревались в тепле какой-нибудь мастерской или видеобара «Космос», где было модно вечерять в девяностые.
Однажды Вера с Копипастой выпивали в компании, и Юлька уронила на ногу пепел от сигареты. Прожгла дыру в колготках, а юбка была короткая, Копипаста других не носила. Зашивать капрон суровой ниткой никто бы не стал, и тогда одна женщина, уже возрастная, как сказала бы мама, вырвала у себя длинный волос, ловко всунула его в иглу и зашила колготки прямо на Юлькиной ноге. Шов был заметен, конечно, но это лучше, чем дыра. Такой тоненький чёрный червячок.
— Спасибо, обращайтесь, — сказала умелица и тут же ушла — из компании, из комнаты, из памяти, а вернулась только сейчас, когда Вера одевалась, чтобы ехать к Евгении.
Вместо того чтобы работать.
Стенина любила свою работу — потому что сама её выбрала. В программе старших классов у них была эстетика. Учительница с мягким именем Эмма Витальевна водила школьников на кинопоказы в «Автомобиль», Дворец культуры «Автомобилист», — его директор, милый тихий человек в берете (он его никогда не снимал, прямо как Вера в мастерской), показывал кино, даже если в зал пришли всего двое: юная Вера и огорчённая эстетической глухотой десятых классов Эмма Витальевна. Стенина, та ничуть не огорчалась: ей нравилось смотреть фильмы в пустом зале — никаких посторонних голов в кадре, никто не смеётся и не бегает в туалет. Сокуров, Феллини, «Анна Каренина» с немецкими титрами («Верочка, у Гарбо был сорок первый размер ноги», — жарко шептала Эмма Витальевна, и в этом шёпоте тоже была своя эстетика). Монах Кирилл в «Андрее Рублёве» сказал слова, которые Вера помнит до сих пор: «Завидовал я тебе, сам знаешь как. Так глодала меня зависть, это ж просто ужас. Всё во мне изнутри ядом каким-то подымалось».
Кроме того, Эмма Витальевна приносила в класс диафильмы и проектор — мальчики под руководством Вити Парфянко завешивали окна чёрными шторами, чтобы смотреть адского Босха и райского Микеланджело и то, как отдыхает фавн и умирает галл.
Именно на этих уроках Вера впервые поняла, что видит искусство решительно не так, как все. При первом же взгляде на репродукции или слайды у неё обострялись сразу все чувства. Как у Дамы с единорогом на средневековых гобеленах. Как в хороших книгах. Как в те редчайшие минуты, когда ты счастлив, а впереди — вся жизнь, ну, или по крайней мере лучшая часть.
Вера вздрагивала от крика мальчика, укушенного ящерицей. Затыкала уши, чтобы не слышать страшного плача Евы у Мазаччо. От Евы с Адамом пахнет пряными райскими травами, но вскоре оба забудут этот аромат, и только Веру он вечно бьёт по носу, как божественный перст. А то гулкое молоко из кувшина вермееровской кухарки? Если подставить палец под струйку, кухарка не больно, но крепко шлёпнет по ладони. Поющие ангелы Гентского алтаря — сразу слышно, кто там сопрано, а кто — в альтах. Вера слушала ангельский хор, и глаза слепило от света, как от снега, и туфли намокали от росы и прохлады зелёной травы… Ослик и бык согревали дыханием ясли, святой Иоанн, как мальчишка, громко глотал слёзы, а Иуда так нестерпимо шелестел плащом, обнимая Христа, что школьница Стенина слышала этот шелест даже сквозь шум диапроектора «Экран-3». До неё долетал и ветерок, поднятый жёлтым плащом, и жар от пламени факелов, похожих на лохматые рыжие швабры. При этом Вера Стенина ни за что не смогла бы разрыдаться перед Моной Лизой. И не только потому, что не любила её, просто семя далеко не всегда прорастает в подготовленной почве — иногда ему нужна целина.
Вера поступила на факультет искусствоведения и культурологии, не зная, кем станет работать, — она вообще не представляла, к чему приведёт её любовь к искусству. Это была несомненно любовь, но что из неё получается впоследствии — и получается ли хоть что-то — большой вопрос во всех случаях.
Мама была, конечно, против искусствоведения. Мама — мещаночка, в девяностых её мир был разрушен вместе с государством, до основанья, без «затем». Тетю Таню поспешно вытурили из торга на пенсию, портниха поступила на курсы секретарей-референтов, подруга Эльза засадила весь огород картошкой. Всё, ради чего мама жила, всё, о чём мечтала — накопить денег на достойную жизнь для Веруни, — сгорело в эти годы. Стенина отлично помнила тот чёрный день девяносто первого года, когда мама разбудила её страшным воплем:
— Веруня! Деньги — всё!
После дефолта мама уже никому и никогда больше не верила.
Она мечтала, чтобы Вера поступила учиться на бухгалтера, это была самая модная в девяностых профессия, но дочь даже думать об этом не желала. С её-то математикой! Да пусть бы даже хорошо было с математикой, сесть на цифры на всю жизнь? Вера допускала, что для кого-то и цифры могут быть живыми, но ей они — скука, зевота. Даже годы жизни любимых мастеров Вера запоминала с трудом, позорно путалась в римских крестиках и галочках.
Мама была против, но Вера тогда уже вошла в силу — не переспорить.
В университет она поступила легко. Эмма Витальевна была счастлива — ещё лет десять изводила Веру телефонными звонками. Одинокая тётка, вечерами она теперь смотрела фильмы, с каждым годом постепенно съезжая вниз по шкале от арт-хауса до картин рядового состава, а потом и вовсе ухнула куда-то в сериалы.
Юлька прошла в тот же год на журфак (конкурс был просто бесчеловечный — журналистика стала второй модной профессией эпохи), но по-прежнему брала в библиотеке сборники задачек по геометрии. Когда она их решала, смотреть на неё было неприятно — с таким невидящим лицом другие люди щёлкают семечки, уносясь грёзами как можно дальше от газеты с чёрной шелухой.
Вера же, открыв в себе особенное (5D, сказала бы Лара, чувство), никак не могла понять, получится ли из него какая-то профессия. Рисовать она не умела, как и лепить из пластилина. Даже банальный торт «Прага» не могла украсить: крем (полбанки сгущёнки, какао плюс распущенное масло, как было сказано в рецепте), дрянь такая, не желал ложиться ровно, какие уж там цветочки и загогулинки. В процессе борьбы за образование выяснилось также, что Вера с трудом понимает перспективу и не осознаёт важности наличия в картине фокальной точки. Она всю жизнь сталкивалась с чем-то подобным: как только курс чего бы то ни было менялся с практического на теоретический, ей тут же становилось тоскливо до дурноты.