К примеру, философия. Восхитительная, дерзкая наука, будучи расфасована по школам и эпохам, сведена к формулировкам и понятиям, которые требовалось чеканить — как профиль императора на медали, — эта философия превращалась в угрюмую, как работы Эндрю Уайета, преграду между Верой и сессией. Философию членили, упаковывали в экзаменационные билеты, а бедную Веру ставили перед фактом: она должна видеть разницу между Аристотелем и Платоном и обязана формулировать её вслух, чтобы экзаменатор не сбивался с мерного покачивания головой, в том же ритме выставляя в зачётке нужный балл.
— Ну и пусть тройка по философии, зато у вас завидное чувство восприятия, — утешал Веру старенький лектор, читавший историю искусства двадцатого века. У него были усы, как след от копыта, и длинные волосы, седые с желтизной, будто прокуренные. — Завидное чувство! Вам нужно всего лишь научиться говорить об этом.
Легко сказать!
Вера совсем не умела сказать легко.
— Блеяла, как овца, — смеялась Юлька, которую Вера пригласила на защиту курсовой работы — в первый и последний раз.
С учёбой приходилось бороться, зато летучая мышь вела себя в университете тихо, как будто понимала: если засекут, то выставят за порог в два счёта! Юлька же была вся в своём журфаке, писала заметки в «На смену!» — и получала трёхрублёвые гонорары почтовым переводом.
Мама со временем научилась гордиться Верой — рассказывала подругам, что дочь пошла по линии искусства. Она даже отыскала на антресолях пачки альбомов, перевязанных бельевыми верёвками и с облегчением стряхнувших с себя эти верёвки, как это, вне сомнения, сделает однажды Скованный пленник Микеланджело.
Так Вера нашла альбом «Избранные картины» — автор Клара Гараш, перевела с венгерского Валерия Маркова, издательство «Корвина», Будапешт, 1967 год. Нашла и вспомнила, что в детстве часто смотрела этот альбом — да не одна, а с какой-то женщиной, у которой были душистые маленькие руки. Пястные косточки чётко проступали под нежной кожей, и это было как-то связано с пианино, где для каждой клавиши проложен путь под крышку — там всё загадочно-бархатное, и витой шнур, и мягкие удлинённые подушечки… Веруня, не смей лазать под крышку, только что настроили! Женщина, кажется, слюнявила палец, чтобы перелистнуть страницу, Вере это было неприятно. Фенгеры, бакенклёцы, штеги и педальные лапки. Девочка не мешает, она такая прелесть, верни камертон, пожалуйста.
У женщины был перстень, вспомнила Вера. Оправа с какими-то завитками, а камень — горбатый, прозрачный и серый, как мёртвая рыба, в животе которой могло бы путешествовать то самое кольцо.
— Мама, откуда у нас эта книга?
— Не помню, — ответила мать так быстро, что сразу стало ясно: она готовилась к ответу и она врёт.
Твёрдый тканевый переплёт, на ощупь и цветом — как мамин любимый костюмчик, бежево-бязевый. Суперобложка, конечно, не сохранилась, но репродукции были на месте — как и Верины воспоминания. Она сама удивилась тому, как же они пролежали между страниц все эти годы, нетронутые, словно листья из гербария? Вера помнила даже небрежно пропечатанные краски, что уж говорить про сюжеты! Мадонна Лоренцетти всё так же походила на покойную бабушку, а правая кисть её руки с широко расставленными перстами напоминала корону, которой на следующей странице увенчана Иродиада. А отрубленную голову несут на блюде, словно угощение! И всё у этого Сано ди Пьетро в точности, как объясняли на лекциях по готике: изначально персонажи ходили по земле на цыпочках, пока Мазаччо не поставил живопись «на ноги».
Женщина с перстнем объясняла, что бумага в альбоме «лощёная». Вере, как в детстве, не нравились линии на лице у королевы Кипра Катерины Корнаро[5], и возмутительно рыжая борода мёртвого Христа на десятой странице, и особенно святая Дева Сурбарана, что с невинным видом топчется на детских головках. Жаль было несчастную корову Саверея, которую грызло сразу три льва (а животик у коровы — белый, а на лбу — кудряшки)… Золотая, блестящая туша в лавке мясника у Рембрандта — продолжение сюжета, но туша пугала не так, как «Пытка» Алессандро Маньяско[6]. Маленькая Верочка в этом месте всегда зажмуривала глаза и теперь, студенткой, сделала то же самое. Головы неизвестных супругов, запечатлённых Ван Дейком, лежали на кружевных арлекинских воротниках, как на блюдах, — «брыжи», говорила женщина с перстнем.
В той же связке обнаружились ещё два альбома — и тоже сразу вспомнились. Рокуэлл Кент — чёрно-белый, как зима, и Лукас Кранах, страшные распятия, Иоганн Куспиниан, похожий на женщину, и мать Мартина Лютера, как будто спрятавшая язык под губу. И так много голых тел! Слишком много для маленькой девочки. Последняя репродукция в альбоме Кранаха — ревность. Двое голых мужчин делят женщину, и она тоже — без одежды. Ещё одна задача о трёх телах.
Мама упрямо гремела в кухне кастрюлей, как будто пытаясь прогнать шаманскими звуками неприятный разговор, — но Вера не отступилась, отняла кастрюлю и, прижав её к груди как щит, спросила, что за женщина листала с ней вместе альбомы Кранаха, Рокуэлла Кента и тот, большой, издательства «Корвина»?
— Как ты это вспомнила? — поразилась мама. — Совсем ведь крошка была! — На губах зацвела опасная улыбка, сейчас мама свалится в сладкий морок собственной памяти… — Такая хорошенькая, лучше немецкой куклы! Я всё тебе покупала, Веруня, у тебя всё было самое дорогое, дефицитное. Я себе отказывала, недоедала, лишь бы девочку мою одеть-обуть, накормить повкуснее. Даже пианино купила!
— Я помню, — сказала Вера. — Чёрное.
— Да. Его настраивать надо было каждый год. Ты ещё не играла, я только собиралась тебя в школу отдать. Настройщика позвала.
Мать всхлипнула, а Вера вспомнила вдруг что-то очень плохое: стыдные вещи, слёзы, и кто-то бежит через всю квартиру, а за ним тянется одежда — как длинный хвост. Мама плакала, и Вера зачем-то вернула ей кастрюлю.
— Настройщик стал ухаживать, я думала, серьёзный мужчина. Мы в кино ходили, на «Экипаж». В цирк ходили, в старый ещё. В музкомедию.
— Мама, не надо перечислять, куда вы ходили, — рассердилась Вера. — Дальше что?
— Он привёл девушку, сказал, это его сестра. Такая расфуфыренная. Сидела с тобой, книжечки листала. У неё был какой-то блат, она могла ездить — и ездила. Венгрия, Румыния, Польша. Привозила эти книги, предлагала купить — я и покупала, дура. Думала, в приданое пойдут. Раз попросила их с тобой посидеть, а сама побежала к тёте Тане в торг, там босоножки давали. Вернулась, а ты стоишь в комнате и смотришь, как они… как они…
— Вот это да! — сказала Вера.
— Я ему так саданула коробкой с босоножками! — Мать ударила кастрюлю по дну, и та зазвенела победным гонгом. — И тварь эта получила! На твоём диванчике, можешь себе представить? При ребёнке! Они ещё и ограбить нас планировали, я потом догадалась.
— Может, просто извращенцы, — сказала Вера. Тайна рассеялась, ей было жаль, что пыль времени скрывала такой пошлый рисунок. А мама никак не могла успокоиться — рассказывала, как продала пианино, чтобы «глаза не смотрели», но альбомы решила оставить, закинула на антресоли.
— И тут вдруг ты со своим искусством!
«Искусство — обезьяна природы» — этой фразой Юлька донимала Веру почём зря. Сама же отчаянно увлеклась политикой, к сожалению, местного разлива. Вера считала, что в Екатеринбурге не может произойти ничего особо интересного, но Юлька спорила: «Историю будут писать у нас». Она быстро научилась разговаривать не обычными словами, а газетными заголовками или даже целыми врезами.
Неудачу с Вадимом Юлька пережила быстро, как это умеют делать только истинные красавицы. А вот Вера прострадала целый год, будто в тюрьме отсидела. Даже годы спустя, когда видела картины Вадима, сразу глохла и слепла — слишком много боли для отстранённого любования… Хотя, если честно, любоваться ими в принципе было сложно — с годами портреты Вадима стали безжалостными, а он полюбил писать именно портреты.
Вера, страдая, работала над очередной курсовой — хотела писать о Ренуаре, а дали Гюстава Курбе, и спасибо, что не Денисова-Уральского. Юлька же тем временем познакомилась с весьма оригинальным молодым человеком, решившим посвятить свою жизнь царским останкам.
Вообще, Юлька каждый день с кем-то знакомилась — это было и требование профессии, и естественное свойство личности. Охотно открываясь незнакомцам, Юлька брала у них что ей нужно, после чего отпускала на свободу — как птиц из клетки. Конечно, попадались и такие, что не спешили улетать, даже норовили поглубже забиться в угол, но Юлька вытряхивала их из своей жизни беспощадно.
Вера завидовала этому её умению — с лёгкостью избавляться от лишних людей: подобной виртуозностью могла похвастаться, пожалуй, лишь великая русская литература. Или же история двадцатого века. К тому времени зависть уже стала полноценной частью Вериного существа — одним из тех органов, что так таинственно и сложно действуют внутри каждого человека, пусть даже — лишнего. Вера носила её в себе, как дитя, которому не суждено появиться на свет.