Пообедав с Постниковым в чистенькой ИТРовской столовой, Овцын пошел в литейный цех. Был даже повод: отливка чугунного основания трубы, о котором сперва позабыли. И здесь, наконец, он увидел завод, каким представлял его себе прежде. Были и прожженные брезентовые робы, грохот, дым и запах гари, и грязь от рассыпанной формовочной земли, и грубые, исполосованные лица рабочих, и матерщина, и страх, что вдруг плеснет что-нибудь не полезное для здоровья из проплывающего над головой раскаленного ковша. В самом деле, капля окалины ударила в руку, когда он приблизился посмотреть, как заливают форму, но никакого вреда, кроме красного пятнышка в копеечную монету, от этого не произошло. Он примочил пятнышко слюной и пошел наверх к инженерам дотолковываться про основание трубы.
Выбрался он из литейного цеха распаренный, усталый от всего увиденного и слегка ошалевший. И подумал, что лучше бы истратить полмиллиона не на лунную трубу, которая еще бог ее знает какую принесет науке пользу, а на улучшение условий труда литейщиков. Впрочем, много на свете работников, которым надо бы улучшить условия труда, а наука тоже должна получать свое, и в конце концов неравномерность развития - это закон, нарушить который не в силах никакой, пусть самый добросердечный министр...
Когда он следующим утром рассказывал шефу, что увидел на заводе, доктор Кригер восклицал, хлопая в ладоши:
- Так и говорит «ни фига»? Так и не отработали еще каретку? Так и не смонтировали проводку? Так и не наладили следящий механизм? Линзу отшлифуют к февралю?! А сколько времени будут испытывать собранный объектив?!! Да чем они занимались полтора года, щучьи дети!!!
Овцын, видевший своими глазами, что люди на заводе не сидят без дела, спросил язвительно:
- А почему вы не знаете, чем они занимались полтора года? Завод не так уж далеко, всего две пересадки на городском транспорте.
- Да, да, моя оплошность, - нахмурился профессор. - Надо было раньше послать человека, да ведь надеялся на совесть. Теперь все упования на вас, Иван Андреевич. Торопите их, не давайте спать. Думайте вместе с ними, у вас ведь ясная голова!
- У них головы яснее, - сказал Овцын.
Приезжая на завод, он каждый раз заново убеждался в том, что ездит в общем-то впустую, что помочь делу не может, и если есть от этих поездок польза, то только его общему развитию, а не заводу и лунной трубе. Фотографическая каретка после замены узла передачи стала, наконец, вибрировать в допустимых пределах; но и к этому успеху Овцын не имел никакого отношения, он даже не знал, как измерить коварные микроны, пока его не научил мастер Степан Иваныч. Глыбу стекла обдирали и шлифовали без его помощи и с той скоростью, которая нужна была оптикам, а не профессору Кригеру. Кроме того, и первая линза после исследования была признана несовершенной, и ее стали шлифовать заново. Завод работал добросовестно и не нуждался в контролерах со стороны. Да и как бы он, Овцын, мог бы исследовать линзу? Смешно подумать... Может быть, Митьке Валдайскому и следовало бы поездить на завод, поглядеть, как делают его инструмент, в каких муках рождается труба, на которой он будет работать. Но у Мити на это не было времени. Он много раз собирался съездить с Овцыным, но так и не собрался - всегда находились неотложные дела.
Польза, которую удавалось принести по мелочам, утопала в море бесполезно проведенного времени. Все острее чувствовал себя Овцын на заводе лишним. Он стал уходить с завода все раньше и раньше; а когда организовал, наконец, отправку в обсерваторию чугунной, зеркально отполированной по верхней плоскости чушки основания, на следующий день и вообще не пошел, потому что делать ему на заводе было совершенно нечего. Весь этот морозный декабрьский день он пробродил от музея к музею, отогреваясь в светлых и пустынных залах, растравляя зажившие было раны души мыслями о напрасности своего существования, о слишком дорогой цене, которую он заплатил за радость любить и быть вместе... В данном случае проблема «человек - семья - общество» не имела гармоничного решения. Ради семьи человек превращается в пустышку и повисает на горбу у общества. Он смаковал эти термины и мысленно издевался над ними, ибо ничего другого не оставалось ему для утешения рыдающей души. Он свирепел и материл жизнь человеческую, которая, если выразить ее алгебраическим уравнением и решить, есть нуль, ибо на всякую положительную величину в этом уравнении найдется равновеликий по абсолютному значению минус. Икс, итог существования человека, равен нулю - так сказал бы Еклезиаст, когда бы знал математику.
Продрогнув, проголодавшись и устав от хождения и горьких раздумий, он направился во «Флоренцию», чтобы повидать Гаврилыча, единственного в Москве человека, который доподлинно понимает, как ему сейчас тошно. Гаврилыч опять снял фартук и колпак, подсел к его столику, но ни есть, ни пить не стал. Ему предстояло вечером кормить швейцарскую делегацию, приехавшую на какой-то симпозиум в большом числе членов.
- Ладно, - сказал Овцын. - Посидите так, Гаврилыч...
Он пил и рассказывал, рассказывал и опять пил, а повар все понимал и находил нужные слова для сочувствия.
- Очень требовательный вы человек, Андреич, - говорил повар. - Все вам подай высшего качества, с лимончиком. Скажем, Ксенечка наша - уж как она вас любила, как обихаживала, всю себя отдавала вам. Другой бы господа бога возблагодарил пламенно, что встретил такую женщину. А вы? Знаю, почему отвергли. Не девственница она, прошлое подмочено, душа надломлена. С изъяном человек. Сторонитесь вы таких.
- Сердце, Гаврилыч, лишено рулевого управления, - сказал Овцын. -Оно движется по воле стихий. При чем тут изъян?
- Какая воля стихий, - возразил повар. - На всякий человеческий шаг есть причина. Не сделал шага, и этому причина отыщется. Я вас понимаю, Андреич. Сам такой же, ну, конечно, пониже ростом. Все в моей жизни должно идти так, как я сам себе наметил, а не как некий Спирька меня заставляет. Но иногда...
- К черту! - перебил Овцын. - Был ведь человеком, делал дело, жил, уважал себя, не юлил, не обманывал, знал свою цену. А теперь что? Мелочь, килька-человек, пустячок, тряпка для затыкания дыр. И силы ведь много, Гаврилыч, сила бурлит, сила просится в дело! Куда ей деваться? В бутылку?
Верно, можно и в бутылку...
- Иногда приходится потерпеть, - сказал повар. - Смирить себя. На это тоже требуется употребить силу.
- Достоевщина, - усмехнулся Овцын. - Не хочу смирять себя. Никто от этого ничего не выиграет. Надо жить ярко, на виду, чтобы о тебе вспомнили, когда ты уже сгоришь. Даже Герострата я уважаю больше, чем смиренных прихожан храма Артемиды.
- Чтоб я еще знал, кто такая Артемида, - улыбнулся повар.
- Это неважно, Гаврилыч. Важно, что в ночь, когда родился Александр Македонский, безумец Герострат, томимый жаждой славы, поджег храм Артемиды в Эфесе.
- Одна спичка прославила человека навечно, - покачал головой Алексей Гаврилович.
- Он высек огонь из кремня. Но дело не в этом. Тебе не кажется, Гаврилыч, что все человечество, я не говорю о болоте, которое только жрет, совокупляется и спит, состоит из созидателей и разрушителей, из строителей храмов, хрен знает, как его фамилия, и Геростратов? И обе эти должности равно почетны и необходимы, как необходимы свет и тьма, плюс и минус, жизнь и смерть. Тебе так не кажется, Гаврилыч?
- Если красивый храм, зачем же его поджигать? - сказал Алексей Гаврилович. - Никакой в этом нет необходимости, никакого почета. Не так уж много хороших зданий.
- Что такое хорошо, а что такое плохо, кто знает? - проговорил Овцын и почувствовал, что думать - это уже трудное для него дело, язык болтает сам по себе совсем не то, что надо было бы сказать. Он спросил: - Меня не выгонят отсюда, когда придет эта зарубежная публика?
- Хорошо бы вам сейчас домой, Иван Андреевич, - сказал повар. - Самое время.
- Домой? А там что хорошего?
- Жена, - сказал повар. - Она - родной человек. Это много значит, когда рядом родной человек...
- Никого не будет рядом, - сказал Овцын. - Жена театре.
- Как же она без вас пошла? Муж и жена должны вместе развлекаться, когда они вместе живут.
- Это работа. Пишет про театр. Так я еще посижу, Гаврилыч?
- Сидите, Иван Андреевич, - сказал повар. - Никто, конечно, вас отсюда не попросит. Только не пейте больше. Или возьмите винца сухого.
Он проснулся в незнакомой квартире, одетый, на старомодном диване с валиками, ощущая жестокую жажду. Нашел ванную, приник к крану и пил ледяную воду, отрывался и снова пил, не обращая внимания на ломоту в зубах. Вернулся в комнату, удивляясь, осмотрел буфет, устланный вышитыми салфеточками, четырехугольный стол под тяжелой скатертью, накрытый бархатным ковриком телевизор и высокие старинные часы, где за стеклянной дверцей бесстрастно мерил свои амплитуды латунный маятник. Часы показывали половину восьмого, дома он вставал в это время. «Какие черти занесли меня в эту купеческую горницу?» - подумал он.