— Старинная? — оттягивая страшный миг, Кокотов показал глазами на шашку, висевшую на стене.
— Еще бы! Кавказская. Взята в бою! — казак-дантист выбрал в коробочке нужный бор и вставил в «турбинку». — Больно не будет!
Взвыл мотор, и доктор всверлился в зуб. Ожидая страшной, пронзительной боли и заранее вжавшись в кресло, писодей превентивно застонал.
— А вот и неправда! Я же аккуратненько…
Боли на самом деле не было, точнее, была, но какая-то бесчувственная, вроде криков ужаса, еле слышных из-за толстой-претолстой стены. Владимир Борисович прыснул в зуб струйку воды из пистолетика, пациент послушно прополоскал рот и вязко сплюнул в лоток. Доктор попросил открыть рот шире, поправил лампу и стал, хмурясь, всматриваться в рассверленный зуб. Его зеленые глаза поблескивали из узкой прорези между маской и шапочкой и, казалось, они висят в воздухе, как улыбка Чеширского кота. Андрей Львович, тоскуя, старался перехватить пытливый взгляд дантиста.
— Еще чуть-чуть, — вздохнул Владимир Борисович. — Можно?
— Можно! — кивнул писодей, будто от его согласия что-то зависело.
Коснувшись визжащим бором еще двух точек, довольно-таки чувствительных, доктор снова промыл дупло и втромбовал туда ватку, пропитанную едким лекарством.
— А почему про шашку спросили? Вы тоже из казаков? — сняв маску, спросил врач.
— Да вроде бы нет…
— Не зарекайтесь! Знаете, что Ахилл тоже из казаков?
— Розенблюменко сказал, Ахилл из укров.
— Сам он из укров. Ахилл — киммериец, а киммерийцы — предки касаков, а касаки — предки бродников, а бродники и есть казаки, точнее, праказаки… Ясно? — Говоря это, доктор засунул тугие тампоны за щеку и под язык Кокотову.
— Не глотать! Сейчас поставим «композиточку».
Писодей с пониманием кивнул, сразу ощутив неодолимое, страстное желание сглотнуть. А врач, замешивая на стеклышке цемент, рассказывал:
— Казачество — самая страшная потеря России! Кто такие дворяне? Дармоеды. Интеллигенция? Мыслящий кал! Империя держалась на воинах-землепашцах. Поэтому Троцкий, гнида, и затеял расказачивание. Боялся! Но мы возродились. И страну возродим. Сегодня порядок навести — раз плюнуть. Поручить это казакам, поставить в каждом райцентре эскадрон, в каждом городе — сотню. Никакой оргпреступности не будет. Порядок! Ибрагимбыков нам мешает? Вызываем казачий разъезд, и нет никакого Ибрагимбыкова: порубают в азу по-татарски! Почему же, спросите, казаков не призывают? Боятся. Мы ведь измену за версту чуем! Если выберут президентом казака, а его обязательно выберут, мы церемониться не станем. Чубайса сразу в расход. Вексельберг у нас будет яйца Фаберже нести, а Абрамович не яхты, а божьи храмы строить — сам кирпичи на закорках таскать…
Страстно произнося такие опасные речи, казак-дантист продолжал делать свое стоматологическое дело. Он выковырял ватку из дупла, промыл и просушил его воздушной струей, затем стал вминать в дупло композит, периодически поднося к зубу прибор, вспыхивавший синим светом.
— Кстати о национальной идее! — воскликнул он, снимая с пациента слюнявчик. — Казаки ее давным-давно придумали. Знаете какая? А вот: чтобы нашему роду не было переводу! И все. Больше ничего не надо. Остальное — рюшки для хрюшки… Зубы сомкнули! Не мешает?
— Чуть-чуть.
Доктор положил на отремонтированный зуб бумажный квадратик вроде копирки и велел пожевать, потом заглянул в писательский рот, сказал «ага!», завел «турбинку» и сточил лишнее.
— Теперь не беспокоит?
— Кажется, нет…
— Точно?
— Вроде бы точно, — Кокотов старался все еще бесчувственным языком нащупать пломбу. — Спасибо! Сколько я должен?
— Казаки с писателей денег не берут.
— Нет, серьезно…
— Не волнуйтесь, Дмитрий Антонович все расходы взял на себя.
— Удачи над Балатоном, — выбираясь из кресла, пожелал писодей, не удержавшись от неприметной иронии.
Владимир Борисович сразу уловил микронасмешку и посерьезнел:
— А вот это вы напрасно! Казаки себя еще покажут. Попомните мое слово!
Выйдя от врача, Андрей Львович остановился и начал мнительно двигать челюстью, соображая, не мешает ли пломба и не воротиться ли назад, чтобы убрать лишний цемент. Из-за этого он не сразу заметил Кешу — тот поспешно скрылся в предосудительном «кабинете невропатолога». Заинтригованный писодей на цыпочках подкрался к двери и прислушался, различив звуки заждавшейся взаимности. Изнемогая от любопытства, автор «Сердца порока» присел на корточки и прильнул к замочной скважине, однако увидел только мускулистые волосатые ягодицы, заслонявшие панораму греха.
— Изучаете жизнь? — раздался над ним голос Жарынина.
Кокотов неловко распрямился, улыбнулся с виноватой шкодливостью и приложил палец к губам:
— Т-с-с!
— Кто там? — перейдя на шепот, заинтересовался игровод.
— Кеша, — одними губами ответил Андрей Львович.
— Шустрый парень. И с кем же?
— Не видно…
— А ну-ка! — режиссер присел и тоже заглянул в скважину. — Ого! Вот оно даже как!
— Ну, и с кем он? — нетерпеливо спросил писодей.
— Не знаю… Наверное, с собой привез. Ну, ходок парень, весь в Казимирыча!
— Может, я знаю? — Кокотов предпринял любознательное движение.
— Не будьте вуайеристом! — соавтор довольно грубо оттолкнул его от познавательного отверстия. — Пойдемте, у нас много работы! Не сопротивляйтесь. Я и так зол!
— А что случилось?
— Что случилось! Приехал Кеша за протоколом. Привезли этого косоротого Морекопова. Он, видите ли, хотел на Добрыдневу через Лебедюка надавить…
— Лебедюка?
— Председателя суда. Тот еще фрукт! Взяток не берет, но не потому что честный, просто нахапал уже столько, что замучился по офшорам рассовывать. Родственников, на которых можно пентхаус или коттеджик записать, не осталось, а чужим не доверяет. Охотхозяйство у него увели. Оформил на егеря, мол, простые люди не обманут. Еще как обманут! Но есть у Лебедюка одна слабость: авангард собирает: Целкова, Немухина, Зверева, Гузкина… Я и предложил: пообещать «Пылесос». Распилить и потихоньку отвезти к нему на дачу — пусть любуется. И что вы думаете? Оказывается, Морекопов уже говорил об этом с Меделянским и Огуревичем. Наотрез отказались. Знаете, что этот энергетический глист ему ответил?
— Что?
— Ему, видите ли, перед потомками будет стыдно! Старичье обирать — не стыдно, а за этого проходимца Гузкина — стыдно! Сволочь! Идемте в мой номер. Хочу курить!
30. СЕМИТО-АРИЙСКИЕ СТРАДАНИЯ
Пока Жарынин нервно набивал темно-вишневую трубку, Кокотов зашел в ванную, раскрыл перед зеркалом рот и рассмотрел большую белую пломбу, составлявшую чуть ли не половину вылеченного зуба. Полюбовавшись работой казака-дантиста, он нашел на геополитической шторке Болгарию, прилепившуюся к Черному морю с левого бока, и помечтал о теплой соленой воде, шуршащей по мелкой гальке, и о малиновом солнце, закатывающемся в огненную щель горизонта.
— Зуб рассматривали? Больно было? — спросил проницательный режиссер, пуская клубы синего ароматного дыма.
— Почти нет. Сколько я вам должен?
— Нисколько. Зачем мне соавтор с дурным запахом изо рта? Садитесь. На чем мы остановились?
— Алферьев женился на Юдифи.
— Нет, я спрашиваю про Юльку и Кирилла! — поморщился режиссер.
— Но вы же обещали дорассказать!
— В самом деле? Ну, если так… Ладно, слушайте. Оставим покуда в покое Алферьева и Юдифь Гольдман, ставшую Жуковой. Обернемся к второй родовой ветви, без которой удивительный Федор Абрамович никогда бы не явился на свет Божий. Но для этого нам придется вновь вернуться в героические двадцатые, когда Малевич с маузером гонялся за последними передвижниками, Татлин изобретал свои башни, Маяковский рифмовал «носки подарены — наскипидаренный», а Эйзенштейн снимал грандиозную массовку под названием «Взятие Зимнего», которую теперь все почему-то принимают за документальное кино.
…Итак, незадолго до революции юная замоскворецкая мещаночка Анфиса Пухова, поплакав, вышла замуж за отца Никодима — зрелого иерея, весьма просвещенного, даже передового для своего сословия: еще в 1905 году он подписал знаменитое воззвание «О необходимости перемен в церковном управлении». После 1917-го отец Никодим, конечно, подался в обновленцы и частенько вместе с владыкой Андреем Введенским участвовал в шумных диспутах, собиравших толпы слушателей. Одно из таких словопрений состоялось в бывшем домашнем цирке барона Будберга, отданном после революции под Дом научного атеизма. Отец Никодим, следуя духу времени, взял с собой в это весьма спорное место жену, скучавшую дома от бездетности. В замужние годы Анфиса расцвела, из тонкой девушки с косой превратилась в настоящую кустодиевскую красавицу: тяжелое золото ее волос едва сдерживал синий богомольный платочек, а пышно созревшее тело, как опара, выпирало из скромного канифасового платья. А уж если матушка вдруг поднимала свои обычно опущенные долу янтарные туманные очи…