— И я не чувствую, — отвечает она и, прижавшись ко мне еще крепче, покусывает меня в плечо.
Я отношу ее, завернутую в полотенце, к себе в комнату и, уложив на кровать, бережно разворачиваю, как тщательно упакованный фарфор. Потом я опускаюсь на нее сверху, и мы долго-долго гладим и целуем друг друга, но Карли все оттягивает момент решающего проникновения. Ей хочется, чтобы пока было так, как сейчас, как когда-то, когда мы были подростками и эти ласки сами по себе являлись вершиной всего, а не простой смазкой для колеса сексуального наслаждения. В те времена секс был далекой неведомой наградой, а теперь это просто завершающий аккорд, и ей хочется его немного задержать. Но нарастающий жар от наших телодвижений становится таким сильным, что перед нами встает выбор: то ли вести себя в соответствии с возрастом, то ли нещадно все перепачкать… А после всего я включаю свой старый проигрыватель, и мы слушаем, как Питер Габриэл поет про то, как можно потерять самого себя, и пыльная пластинка крутится под иголкой с тихим шелестом, словно идет дождь. Карли кладет голову мне на живот, и мы засыпаем под музыку. В том же положении мы лежим и в три часа ночи, когда Фабия изо всех сил барабанит нам в дверь, призывая немедленно спуститься.
Уэйн сидит на кровати, подпертый подушками, с закрытыми глазами и маленькими бусинами пота на лбу и верхней губе.
— Уэйн, что случилось? — спрашиваю я, опускаясь на край кровати.
Карли обходит кровать и садится с другой стороны. Фабия стоит у него в ногах в крайнем возбуждении. Веки Уэйна, дрогнув, приоткрываются, но он не может задержать их в этом положении, и они начинают беспорядочно дергаться, как будто внутри глохнет какой-то мотор — без сомнения, так оно и есть. С огромным трудом ему удается посмотреть мне в глаза на какое-то мгновение, пока веки снова не опускаются.
— Джо, — шепчет он, и голос его звучит приглушенно, как будто издалека, будто звук доносится ко мне прямо из горла, минуя рот.
— Уэйн, — отвечаю я, — мы здесь.
Он кивает, и мне кажется, что я вижу сквозь кожу его кровь, она еле-еле ползет по венам на лбу, сердце почти не может качать ее так далеко.
— Похоже, это оно, — через минуту говорит он. В голос его проникла какая-то густая влага, в которой тонут окончания слов. — Так странно. Я думал, будет страшнее.
Все как в кино. Сцена смерти. Сейчас он раскроет какую-то тайну, расскажет о давнем, никому неведомом проступке, зарытом кладе, оставленном в роддоме младенце, сообщит нам имя убийцы, передаст какой-то шифр, который наведет нас на верный след. Карли наклоняется вперед и легко проводит рукой по его брови, убирая капли пота, которые уже начали стекать у него по лицу. Он открывает глаза и ненадолго ловит ее взгляд.
— Отвечайте правду, — шепчет он. — Сегодня ночью у вас все получилось?
Карли улыбается, несмотря на то, что глаза у нее наполняются слезами.
— Получилось, — тихо говорит она.
Уэйн улыбается:
— Слава богу.
Протянув вперед дрожащую руку, он ласково промакивает слезы с ее лица, потом подносит пальцы к пересохшему языку и закрывает глаза, пробуя ее слезы на вкус. Несколько минут он просто лежит, грудь его слабо подрагивает, дыхание учащается. Я вижу, что даже вдох дается ему с трудом. Он открывает рот, силясь что-то сказать, но на этот раз слышен только булькающий нечленораздельный звук, а сама попытка только еще больше изматывает его.
— Все хорошо, — говорю я высоким неуверенным голосом. — Попробуй просто расслабиться.
Я чувствую, как мое собственное дыхание начинает учащаться, и тут Карли кладет мне на плечо руку, чтобы успокоить.
— Все хорошо, Уэйн, — снова говорю я.
Еще где-то через минуту он снова открывает глаза:
— Ты посвятишь мне свою книгу.
Это вопрос, но на вопросительную интонацию сил у него не хватает.
— Конечно.
— Пусть я буду благородным.
— Договорились.
— Но не нудным.
— Благородным и не нудным — заметано.
Карли наклоняется и целует его в лоб. В следующий миг я делаю то же самое и чувствую губами, какая горячая и соленая у него кожа. Когда я выпрямляюсь, глаза его уже снова закрыты, но на губах появилась слабая улыбка. Губы еще пару раз вздрагивают, но уже беззвучно.
Смерть начинает с лица и спускается вниз, выключая на ходу свет. Сначала перестают подрагивать глаза Уэйна, затем закрывается рот, губы складываются в легкую ухмылку. Грудь продолжает вздыматься еще где-то полчаса, с каждым разом движение уловить все сложнее, пока, наконец, не становится понятно, что оно прекратилось. Все это время мы с Карли молча сидим с двух сторон от него, слегка поглаживая его руки, чтобы он чувствовал, что не один. В самом конце ноги Уэйна соединяются в неожиданном спазматическом рывке, Карли тихо вскрикивает и тут же закрывает рот рукой, как ребенок, сказавший что-то запретное.
Сколько ни занимайся любовью, сколько ни клянись до хрипоты в верности, все равно — чтобы по-настоящему ощутить, что вы — пара, нужно явиться вместе, рука об руку, на официальное мероприятие, одевшись подобающим образом. Я на секунду задерживаю в себе это ощущение, когда мы с Карли поднимаемся по каменным ступеням церкви Святого Михаила в день похорон Уэйна, смакую и выдыхаю его медленно, всеми порами, потому что знаю: это чувство мимолетно, оно проходит сквозь тело незаметно, как кислород.
Небо сегодня угрожающе мрачного серого цвета, воздух влажен и полон предчувствия надвигающейся грозы. Прекрасная погода для похорон — не сомневаюсь, такая театральность Уэйну понравилась бы.
— Понять не могу, — говорит Карли, когда мы приближаемся к высоким, неприступным дверям, — зачем Уэйну понадобилась заупокойная служба? Он же церковь терпеть не может.
— Церковь, думаю, тут ни при чем, — говорю я, тяну за кованую ручку и вхожу в церковь. — Это он для родителей.
— Ну, может быть. Все равно, как-то это совсем не в его духе.
Со смерти Уэйна прошло уже три дня, а мы упорно продолжаем говорить о нем в настоящем времени, противясь его неизбежному уходу в прошлое.
Мы пришли одними из первых, и эхо наших шагов по древним каменным плитам троекратно отражается от высокого сводчатого потолка. Мы проходим под невысокой аркой вглубь, минуем ряды пустых скамеек и останавливаемся перед самым алтарем, стоящим на возвышении. Я оглядываю сводчатый зал, рассматриваю витражи на окнах, открытые потолочные балки, рельефные распятия, которые украшают потолок по обе стороны гигантского железного канделябра.
— Знаешь что? А я никогда в жизни не был в церкви.
— Правда? — переспрашивает Карли. — Я два раза была: на свадьбе и на похоронах.
— Просто дикари какие-то.
Мы говорим приглушенными голосами, хотя кроме нас, преувеличенно почтительных неофитов, в огромном помещении никого нет.
— Мы не дикари. Нас просто пытались растить евреями.
Мы садимся в передних рядах, деревянная скамья скрипит под видавшей виды красной обивкой, в которую на протяжении десятилетий срыгивали младенцы и впечатывалась запретная жвачка.
— Ничто так не помогает почувствовать себя евреем, как посещение церкви, — говорю я.
Не то чтобы Гофманы когда-нибудь были особо правоверными иудеями. Синагогу изнутри я, кажется, видел только однажды, на бар-мицве Брэда. Он через пень-колоду прочел что-то там из Торы в реформистском храме на Черчилл-стрит, а потом была вечеринка. Помню спичечные коробки и баночки леденцов с его именем, столы, украшенные миниатюрными баскетбольными кольцами с пенопластовыми мячиками, а еще была какая-то замшелая ведущая с перманентом, не желавшая признавать, что стиль диско давно почил в бозе. Наверное, не умри мама до моего тринадцатилетия, у меня бы тоже была бар-мицва, но она умерла, и праздника не было. Насколько я понимаю, в соответствии с иудейскими традициями, официально я так и не стал мужчиной.
Сзади распахиваются двери, и, обернувшись, мы видим, как входят родители Уэйна в сопровождении отца Магона, полного дружелюбного священника, прослужившего в этой церкви больше тридцати лет и знаменитого как среди католиков, так и среди всяких нехристей своим театральным, старорежимным стилем судейства в малой буш-фолской бейсбольной лиге. Следом за Харгроувами по проходу идут еще две пары — я их не знаю, но думаю, это тоже родственники, только приезжие. Я приветственно киваю миссис Харгроув, собираясь этим и ограничиться, но Карли делает шаг вперед и сочувственно пожимает ей руку, так что мне не остается ничего другого, как последовать ее примеру.
— Миссис Харгроув, — говорит Карли, — мне очень жаль. Мы так его любили.
Миссис Харгроув кивает, а после этого смотрит на меня, буквально буравя меня взглядом, пытаясь углядеть малейшие признаки осуждения. Рука у нее слабая и сухая, словно дохлый зверек, завернутый в салфетку; я коротко киваю и приношу какие-то формальные соболезнования. Отец Уэйна крепко жмет мою руку и задерживает ее в своей липкой ладони, так что я вынужден посмотреть ему в глаза.