Есть и другие религии. Они тоже ищут то, что ты называешь сейчас «третьей моделью».
Я не отрицаю высоты других религий, но христианство, с его примером самопожертвования, с его Нагорным кодексом, с его верой в воскресение, это самая фантастическая, самая эмоциональная и самая смелая религия. Кроме того, это самая демократическая религия, она убеждает и неизощренные души. Оно, христианство, возглавляет великий поиск человека.
Великий, ты говоришь?
Тебе, конечно, он не кажется великим?
Чаще всего нет. Особенно с похмелья. Тогда я думаю о том, что вся наша история лишь муравьиная возня, что мы сами себе бесконечно врем, что мы бесконечно преувеличиваем свое значение в мироздании, все наши идеи и дела, что мы бесконечно малы перед лицом мира, бесконечно ничтожны на нашем плевом шарике…
Мы так же бесконечно малы, как и бесконечно громадны. Ох уж эти мне переносные смыслы!
Погоди, я говорю сейчас без всяких переносных, я говорю просто о размерах, о наших масштабах. Элементарная частица, по мнению иных ученых, может вмещать в себе Вселенную. Сколько вселенных в нашем теле, в нашем плевом шарике?
Фу, об этом просто страшно думать, мы касаемся чего-то жуткого…
Ничуть не страшно. Думай об этом почаще, и ты увидишь, что это малая щелочка света в камере-обскуре.
Позволь, но тогда, стало быть, и муравей так же бесконечно велик, как и бесконечно мал? Какая же разница тогда?
Разница? Опять мы крутимся между двумя нашими привычными моделями. Зачем тебе разница? Разве не ясно тебе, что наши понятия о размерах, наши масштабы, наши понятия о разнице не существуют в реальном мире?
Кажется, я понимаю, куда ты клонишь. Если мы не можем унизить себя мыслью о своем ничтожестве, о своей малости, значит, все наши поступки и деяния действительно важны и значительны?
Верно, но это только половина моей идеи. Вторая в том, что, если наши понятия о масштабах начисто условны, мы не можем себя вообразить и гигантами, что «по полюсу гордо шагают, меняют движение рек», а стало быть, важны и значительны не столько наши дела – пусть шагаем, пусть меняем – они не малы и не велики, – сколько духовный смысл наших дел, то есть то, что уходит в фантастическую область, прорывается к третьей модели, в истинно реальный мир.
Я вижу, ты хочешь сказать, что Богу интересны и важны наши дела, то есть их духовный смысл?
Вот именно. Мне кажется, что Всевышний больше интересуется этим, чем вращением небесных магм и каменных глыб.
Значит, Бог есть?
А как же! Он живет за хрустальным сводом небес, в райском саду. Ангелы Его бьются с силами зла и иногда прилетают на побывку и ложатся у Его ног на шелковистой траве. Ониграет им на лютне и ободряет для новых боев. Там у Него очень мило, идеальный климат, нет автомобилей и смога, как в нашей святой Роме…
И в золоте восходном тающий
бесцельный путь, бесцельный вьюн
– Вот, кажется, о чем мы говорили с тем патером в ту ночь на ступенях собора святого Петра.
– Старик, может быть, нам обоим с тобой это приснилось?
– Потом над Римом появились цветные перышки, лиловые, изумрудные, оранжевые, я вспомнил Блока «…и в золоте восходном тающий бесцельный путь, бесцельный вьюн»… вместе с городом я быстро трезвел, утренняя дрожь охватывала меня, досада, изжога, беспокойство… Тогда он сильно хлопнул меня по плечу, протянул мне какой-то кусочек картона, встал и пошел к своему автомобилю. У меня на ладони была визитная карточка той англичанки из кафе. Совсем уже не помню, как ее звали.
– Мою звали Элизбет Стивенс, эдитор ин чиф, так было написано на карточке, а фломастером еще был приписан римский адрес: «Альберго Милане» и телефон.
– Да-да, что-то в этом духе. Я догнал священника и спросил: «Поехать мне к ней?» – «Почему же нет? – улыбнулся он. – Она милое создание и вполне несчастное. Может быть, „этот серб“ доставит ей радость?»
Он довез меня до Альберго Милане, и здесь мы расстались.
– А ты?
– Я конечно же поднялся к этой даме. Мы доставили друг другу радость. Прелестная была дама. Выйдя из гостиницы, я почувствовал себя легким, пустым, юным, голодным, жадным, готовым к труду и обороне, дунул на вокзал и укатил в Белград.
– В Любляну.
– Это ты поехал в Любляну, а я-то сразу в Белград. Меня там ждали на симпозиуме «Идеи и факты».
– Старик, тут начались уже дикие несовпадения. В Любляне проходил симпозиум «Фактическая стоимость идеи». Скажи, пожалуйста, старичок, а когда это было с тобой?
– В тысяча девятьсот шестьдесят пятом.
_А со мной в шестьдесят шестом. А как звали твоего
ночного собеседника?
– Его звали отец Александр.
И в золоте восходном тающий
бесцельный путь, бесцельный вьюн
Воспоминания двух друзей были внезапно прерваны. Свет в мастерской померк, сгустились тени, резче выступили на белой стене контуры хвастищевских уродов.
Они сразу и не поняли, что произошло. Хвастищеву, разумеется, показалось, что случилось нечто страшное с его драгоценным организмом. После последнего путешествия «на край ночи» ему то и дело казалось, что он вот-вот куда-нибудь перекинется, в другое измерение, и от этого перехватывало дыхание, прошибал лошадиный пот, происходило что-то постыдное.
Друг Хвастищева, скульптор Игорь Серебро, тоже был испуган, когда увидел, что окна полуподвала закрыли колеса какого-то огромного лимузина. Уж не «Чайка» ли? Похоже на «Чайку»!
Лимузины и раньше не обижали Хвастищева равнодушием. «Мерседесы» и «Кадиллаки», «Ситроены» и «Ягуары» частенько заворачивали в продувную трубу его переулка, но парковались всегда на другой стороне. На хвастищевской стороне сержант Ваня за полтора литра с закуской поставил синий круг с красной диагональю – хер сунешься! «Чайки», конечно, совсем другое дело. Ваня обычно говорил «им знаки не касаются», что, конечно, вполне справедливо – их город, они хозяева.
– «Чайка» какая-то остановилась, – с некоторой растерянностью проговорил Игорь Серебро. – Может, из корейского посольства? Может, хотят заказать тебе бюсты Кима, Иры и Сени? А может быть, Фурцева приехала?
– А почему бы и нет? – рассердился Хвастищев. – У меня тут бывали официальные особы: и Мальро, и Симон де Нуари… Почему бы и Кате не заехать? – Он почесал затылок и вдруг рассмеялся с нервной бравадой. – А может, это «товарищи» за мной приехали?
Игорь решительно возразил:
– Они в «Чайках» не ездят, да потом на кой ты им черт сдался, лауреат премии Душанбинского университета?
Двери мастерской открывались без проволочек прямо на улицу. Они распахнулись, и Хвастищев увидел в ярком солнечном четырехугольнике своего верного мотокентавра, сержанта Ваню.
– Здорово, Радик, – просипел он. – К тебе какой-то бес приехал.
– Вижу, вижу, Ваня, – кивнул скульптор. – Номер-то чей?
– Исполкомовский. – Ваня по-блатному козырнул и поспешил отчалить.
Почему московская милиция и шоферня называют пассажиров черных «Чаек» «бесами»? Ведь не по Достоевскому же, в самом деле. Некоторые знатоки народного юмора, вроде писателя Пантелея, полагают, что так трансформировалось на отечественный лад американское слово «босс». Боссы едут, бесы едут – какая разница?
Хвастищев вообще-то был сильно раздосадован: неожиданный визитер прервал беседу с другом, их интересные и важные воспоминания. Они редко виделись, Хвастищев и Серебро.
Старый друг Игореша – вдохновенный и порывистый пройдоха, артистическая натура, то бурный, восторженный, то сама ирония, то смелый, то трусливый – за ним не уследишь. Он любимец Москвы, от него все чего-то ждут, но он неуловим и всегда делает не то, чего от него ждут, всегда и
всем он навязывает свою собственную игру. Хвастищеву ни разу не удавалось застать Серебро дома, или дозвониться ему, или где-нибудь его поймать. И наоборот: Серебро всегда дозванивался до Хвастищева и всегда заставал его дома или в мастерской, когда тот ему был нужен.
А Хвастищев часто был Игореше нужен. То он приводил к нему иностранцев и демонстрировал свободное русское искусство «the underground», то какую-нибудь девку, чтобы ошеломить, подорвать волю к сопротивлению, то он приглашал Радика на свой вернисаж и дальше на всякие блядские похождения, то втягивал в какую-нибудь общественную акцию, после которой Хвастищеву приходилось несколько лет месить глину у Томского или Вучетича, чтобы не сдохнуть с голоду.
Хвастищев иногда злился: что же эта сука использует меня, как хочет, обращается, как с игрушкой? Потом он думал: для Игореши весь мир – игрушечное царство, он сам ребенок и игрушка для самого себя, он искренний и нелепый и, уж во всяком случае, вдохновенный, честный, талантливый, когда-нибудь он изменится, я его люблю и жду от него больших дел. Ведь все-таки мы вместе наступали во время нашего маленького штурм-унд-дранга, и вместе получали по рогам и вместе зализывали раны в наших берлогах конца шестидесятых годов. Во всяком случае, мы друзья.