Откуда мог знать секретарь, что в извращенном воображении монпарнасца советский бюрократ выглядел именно таким, до мельчайших деталей – с самшитовой тростью, именно с резедой, в галстуке-бабочке, именно с трубочкой-чертиком, а главное, с таким же вот синюшным зобом, с крошечным носиком, утонувшим между ягодицами щек, с поросячьими и бессовестными, несмотря на возраст, глазками.
Секретарь когда-то, еще до революции, был дядькой в кадетском корпусе, хотя в мемуарах сбивчиво и туманно писал о какой-то «комсомольской юности», а то вдруг о бит-мах с ворогами под Андреевским флагом, а то и намекал на дворянское происхождение, с которым расстался сразу по призыву октябрьской трубы, что, конечно, требовало компенсации.
Выступая перед иностранными гостями, преданными друзьями и яростными недоброжелателями, он частенько употреблял иностранные звукосочетания: то с хитроватой, заговорщической улыбкой «ледис энд джентльмен» (внутри все напрягалось – только бы проскочить мимо анекдотических «леди и гамильтонов»), то заворачивал даже «аттеншн плиз», холодея внутри от желания «конфет для крыс».
Подойдя, секретарь обхватил Фенго одной рукой за нежную сорокалетнюю шею, другой за жилистый задик – вот уж, действительно, ни уму ни сердцу – и прогудел прямо над авангардистской остроугольной головкой обманные, сладкие, неудержимо затягивающие в тенета соцреализма слова:
– Ну, эксриториус ты мой дорогой, по-русски тебе скажу – приятного аппетита! Уелкам!
Из-под локтя тренированный переводчик тут же довел до сознания полуживого Фенго:
– Добрый вечер, господин Фенго! Я уже давно слежу за вашими изысканиями в области биологического монотипа, недетерминированного культурой, а потому свободного.
– Все правильно перевел? – спросил секретарь. – «Уелкам» донес? Не «уел хам», а в смысле «прошу, мол, к столу», «кушать, дескать, подано».
– Все в порядке, Хал Сич, – по-свойски шепнул переводчик, давая понять, что тоже русский человек, хотя и вынужден жить тарабарщиной.
Нервная система Фенго трепетала, как осинка под ураганом.
– Благодарю вас, месье, – выбираясь из душных одеколонно-коньячных объятий, проговорил он. Древний галльский ген в глубинах организма сзывал на бой своих еврейских братьев. – Я поистине потрясен, что мои скромные труды известны в столь далекой стране столь высокой особе.
– Чего сказал, чего? – тряхнул секретарь переводчика. Звучание чужой речи, как всегда, раздразнило и позабавило его.
– Порядок, Хал Сич, – развязно усмехнулся переводчик. – На улице, говорит, прохладно, но тепло русского гостеприимства греет наши сердца.
– Молодец! Толково! – Секретарь шлепнул Фенго по плечику. – Кушайте, кушайте, господин Фенго, кушайте без церемоний, кушайте все, что на столе, а если не хватит, еще закажем. Ну, поехали! За прекрасную Францию! Пур бель Франс! О Пари, Пари…
В это время другой секретарь любезно, по-свойски, вполне корпоративно обедал с Пантелеем, ободряя его опять же похлопываниями по плечу, анекдотцем, либеральным разговорцем.
– Знаете, старик, я и сам не люблю этих наших гужеедов. Мыслящие люди должны держаться друг друга. Вот вы – почему не заходите в мой журнал?
– Я захожу, – пробормотал Пантелей.
– Знаю, заходите поссать, когда по бульвару гуляете. А вы вот принесите мне что-нибудь компактное, хотя бы даже
своей манере, я и напечатаю. Есть что-нибудь такое?
– Есть кое-что, – улыбнулся Пантелей. – Есть «Ржавая канатная дорога»…
Вдруг прибежал взмыленный переводчик – и как успел измылиться за двадцать шагов?
– Андр Укич, Фенго там свирепствует, Хал Сич горит, как швед, о новом романе речь пошла, Хал Сич не соответствует, я тоже не вполне.
Секретарь захохотал, довольный: вот когда становится ясно – на одном гужеедстве в наше время далеко не уедешь.
– Пойдемте, Пантелей, поработаем с французом!…Хал Сич изнемогал от умного разговора, тогда как
Андр Укич явно наслаждался. Пантелей молчал и дымил, ему было жалко пьяного француза, он представлял себе, как тот будет завтра мучиться, один маленький француз в огромной бюрократической стране, где даже алкозелцера не достанешь. Фенго пьянел с каждой минутой все больше и больше и нес все большую околесицу о структурализме. Внезапно он замолчал и уставился на Пантелея, как будто только сейчас его увидел.
– Простите, только сейчас до меня дошло – вы Пантелей? Простите, но мне третьего дня в Париже называли наше имя. Просили передать привет.
– Кто? – спросил переводчик, не дожидаясь реакции Пантелея. – Кто просил передать привет Пантелею?
– Какой-то кюре, это было в «Куполь», я не помню его имени… какой-то кюре… простите, вы знаете в Париже какого-нибудь кюре?
– Ты знаешь, Пант, какого-нибудь кюре? – спросил переводчик как бы между прочим.
«Сволочь пьяная, идиот, – подумал Пантелей о французе. – Нашел при ком передавать приветы из Парижа, да еще от какого-то кюре».
Хал Сич смотрел на Фенго, вылупившись в остекленелом ужасе, Андр Укич – с неопределенной многосмысленной улыбочкой, переводчик – вполне откровенно, профессионально, а француз, мудак, протирал запотевшие очки.
– Конечно, знаю, и не одного, – сказал Пантелей переводчику. – У меня вообще прочные связи с Ватиканом. Так и передай, киса, кому следует.
в невыносимо душную сентябрьскую ночь, на маленькой площади возле фонтана Треви… ты помнишь этот фонтан, старик?
– Ну, конечно. В нем купались Анита Экберг и Марчелло Мастрояни в фильме «Сладкая жизнь». Мне ли не помнить, старик! Мне ли не помнить Аниту!
– Да-да, тот самый фонтан, могучее барокко, ядовито-голубая вода, монеты на потрескавшемся дне, а вокруг вавилонский гогот, жужжание кинокамер, пары алкоголя, никотина и парфюмерии, поднимающиеся в рыжее ночное небо Вечного города. Так было повсюду в тот сезон: и на площади Испании, и на Виа-дель-Корсо, на Виа-Национале и Трастевере – везде бродили толпы взвинченных до предела туристов. Рим в тот год стал поистине центром мира. Старая глава соединилась с новой, созданной фильмами о грехе и романами гомосексуалистов.
Все столики, выставленные на тротуары, были заняты, а в забегаловках люди стояли плечом к плечу и дули джин-энд-тоник, кампари со льдом и пиво. Между тем, старик, как ты, наверное, догадываешься, мне тоже хотелось выпить.
– Догадываюсь. Мне тоже хотелось тогда выпить.
– Вообрази, я был в Риме совершенно один. Советский человек один в Риме и с лишними лирами в кармане! Сенсация, триумф новой эры! Наша делегация утром улетела в Москву, а мне разрешили одному ехать из Рима в Белград на симпозиум. Каково? Наш «Иван Иванович» две ночи висел на телефоне, чтобы получить это разрешение, и добился. Симпатичнейший был человек, старый чекист, усмиритель Туркестана.
– Ты странные вещи рассказываешь, старик.
– Почему, старичок?
– Да потому, что и со мной было такое же: Рим, духота, старый чекист на телефоне, только мой симпатяга был специалистом по прибалтам, по «лесным братьям», а ехать я должен был из Рима не в Белград, а в Любляну.
– Ну хорошо, может быть, ты будешь рассказывать дальше?
– Зачем же? Продолжай. Я просто удивился некоторым совпадениям. Рим, понимаешь ли, духота, желание выпить… А женщину тебе не хотелось, старик?
– Дико! До головокружения, до постыдного тремора но всех членах. Да, может быть, ты видел меня в ту ночь возне фонтана Треви?
– Вряд ли. Я бродил тогда, как шакал, по площади Испании. Рассказывай.
– Вдруг я увидел, что освободилось одно место за маленьким столиком возле водосточной трубы. Там, привалившись плечом к заплесневелой стене, сидел священник. Он курил и смотрел в одну точку, словно ослепленный бесчисленными радужными дугами фонтана, и не сразу откликнулся, когда я попросил разрешения сесть рядом.
– А как ты попросил, старичок?
– Не ехидничай. По-итальянски и попросил – пермессо? А он мне ответил «гоу ахед», он принял меня за американца.
– То-то ты был счастлив!
– Вот именно. Ведь нам так приятно, когда в нас не у знают русских. Дожили, стыдимся своей крови! Я разозлился на самого себя и, вместо модного в то лето джина с тоником, заказал тройную водку и махнул ее залпом – дескать, русский я Иван, удивляйтесь моей богатырской силе!
Священник даже и не заметил этого молодечества, он был погружен в свои мысли, но с соседнего столика мне мягко поаплодировала какая-то немолодая английская выдра. Там тогда, помнишь, было по ночам какое-то особое настроение, нечто вроде братства – все, мол, мы здесь беспечные космополиты и бродяги, свободный мир, закат цивилизации, царство цветов.
Она была такая холеная, чистая, благоуханная, эта выдра! А рядом с ней сидел такой либеральный, такой самоироничный и элегантный спутник! А я был такой потный, неловкий и замороченный русский! Тройная водка сработала быстро, и я обратился к даме с любезнейшей улыбкой на диалекте Пионерского рынка: