На следующее утро меня вновь препроводили в Дом Правительства. Губернатор — уже не полковник Мирабель девятнадцатилетней давности, а полковник Мари-Жорж Дюамель — сообщил, что меня депортируют за мой счет, в обществе Люсьена, на шхуне, которая уходит с Оаити через три дня, сперва на Сандвичевы острова, потом в Сан-Франциско. Я спросила, могу ли я видеть Мехеви, бывшего короля. Губернатор ответил отказом:
— Его величество Мехеви, король Оаити, сейчас не дает аудиенций.
Я вернулась в свой номер в «Шиповнике» и следующие несколько дней провела под замком. Девушек выгнали из соседних комнат, где они работали. На сей раз мне не удалось бы перехитрить охрану.
Лишенная свободы, я превратилась в дикого зверя в зверинце. На второй день моего заточения наконец-то пришел с визитом Люсьен, извинился за то, что я попала в столь тяжелое положение, и пообещал мне свободу, как только мы покинем остров.
— Что тебе удалось узнать про капитана?
— Покинул остров неделю назад, на том же судне, на котором прибыл я.
— Куда оно направляется?
— В Марсель.
Мои худшие опасения подтвердились. Мне придется покинуть остров. Придется совершить еще один переход. Придется поехать во Францию. Придется что-то сделать со мною же созданным чудовищем.
Я открыла глаза в шестом своем теле, несколько раз моргнула. За окнами поезда пролетали бескрайние, как океан, прерии Айовы, залитые золотым предзакатным светом. Передо мной сидела мадам Эдмонда, тело ее покачивалось в такт движениям поезда. На лице у нее застыло одурманенное выражение, которое мне было знакомо давно: взгляд рыбы, только что вытащенной из воды, она уже не бьется, но глаза расширены, рот раскрыт — она как бы не до конца осознает, в какое странное положение попала. Вот только из-за шрамов на лице выглядела она рыбой нелепой и чудовищной, рыбой из самых темных глубин океана.
Загипнотизировать гипнотизера — дело нелегкое. Только к концу своего рассказа я почувствовала, что сопротивление Бальтазара слегка ослабло и наконец-то открылась возможность перехода. Перемена произошла чуть заметная, но все же произошла: не прерывая рассказа, я неотрывно смотрела ему в глаза и наконец ощутила знакомый прилив желания, особое томление души, которая рвется на волю из темницы, — всем нам порою случается это чувствовать, особенно если мы подпали под чары толкового рассказчика.
И вот она передо мной, и это уже не я: в ней обитает дух зачарованного молодого человека. Эдмонда медленно разомкнула и сомкнула губы. Я наклонилась к ней, пытаясь понять, что это за слова — если вообще слова. И через миг расслышала. Совершенно безошибочно.
— Прошу внимания! — шептала она. — Прошу… внимания!
Ипполит Бальтазар
Дата рождения: 1876
Первый переход: 1900
Второй переход: 1917
Дата смерти: 1917
— Сказал, что любит меня и хочет на мне жениться.
Слова эти, хоть и произнесенные хрипло, показались едва ли не чудом. Первые слова, сказанные ею почти за три недели. Шла двадцать третья минута нашего первого сеанса. Именно столько времени у нее ушло на то, чтобы ответить на вопрос, заданный мною в начале сеанса: «В чем, как вам кажется, дело?» С тех пор я терпеливо дожидался ее ответа. Она смотрела на свои ладони, нервно блуждавшие по коленям. Две слезы стремительно скатились по щекам и мягко шлепнулись на шерстяную юбку. Впрочем, она была совершенно спокойна.
Прочистила горло.
— Мало я видела мужчин, изувеченных так сильно, — продолжала она более внятным голосом. — Страшное дело. — Опять пауза. — Ужасные ожоги и волдыри по всему телу. Ясно было, что он не выживет. Врачи и другие сестры им почти не занимались. — Теперь слова так и текли. — Иногда, когда пациент безнадежен, остается только одно: вводить обеэболивающее и отдавать свои силы тем, кто еще может выкарабкаться. Но я тем не менее решила за ним ухаживать. Он провел в палате два дня, все время на морфине, но все равно мучился. И тем не менее, стоило мне к нему подойти, начать перевязку, он начинал говорить. Губы ему разбило и опалило при обстреле, но даже сквозь боль он умудрялся говорить, пусть и шепотом. Чтобы разобрать слова, мне приходилось наклоняться к самому его лицу. Ему просто нужно было поделиться с кем-то — с кем угодно — тем, что с ним произошло. Не только о ранении, но кто он такой, откуда родом. Австралиец и, по сути, совсем мальчишка. Наверняка наврал про возраст, когда записался добровольцем. Даже помню, как называется его родной город: Арарат. Иногда, если мне ночью не заснуть, я пытаюсь себе представить, каков этот Арарат. Мне видится что-то плоское, яркое и очень мирное — деревья покачиваются на ветру.
— Вы говорите по-английски?
— Я говорю на четырех языках. Отец был дипломатом.
Я взглянул в свои записи. «Мадлен Блан, — прочитал я. — Медсестра, вольнонаемная, на службе с мая 1916 года. Родилась в 1898 году в Сайгоне, Индокитай. Отец француз, колониальный чиновник, умер; мать из Индокитая, умерла. Симптомы контузии и невралгии. Поступила 10 февраля 1917 года».
— И что вы сказали, когда он признался вам в любви?
— Сказала: «Все это говорят перед…» И осеклась. Но было поздно. Он понял, как я собиралась закончить фразу.
— А как вы собирались ее закончить?
— Я собиралась сказать: «перед самой смертью». Он всяко договорил за меня.
Она сидела передо мной на кушетке, но на деле была не здесь. Она была у постели этого солдата, переживала тот миг. Вспоминала эпизод многонедельной давности, но он сейчас для нее был реальнее, чем то, что она лежит на кожаной кушетке в кабинете психолога в армейской психиатрической лечебнице в Вильжюифе, пригороде Парижа.
— И что было дальше?
— Я отошла к другому пациенту, который очень громко кричал.
Еще одна длинная пауза. Я молчал.
— Потом мы услышали свист первых снарядов, а потом вдруг все вокруг запылало. Палата, понимаете ли, находилась в перестроенном сарае. Я нырнула в угол, свернулась клубком, думая, что сейчас и сама погибну. Когда все закончилось, палаты, почитай, не было. Сарай полностью разрушили. А я оказалась невредима. Ни царапинки. — Она села, посмотрела на меня. — Ни царапинки, доктор. Звон в ушах, но и он через несколько часов прошел — и все. Австралиец погиб, как и все остальные: двенадцать бойцов, две медсестры и врач. Выжила только я. Тем все и кончилось.
— В ту ночь у вас случился первый припадок. — Да.
От контузии я лечил с самого начала войны, пациентов у меня было за сотню, но Мадлен Блан оказалась первой женщиной, переступившей мой порог. Женщины, как считается, не страдают от контузии, но у Мадлен были классические симптомы: кататония, бессонница, хроническая тошнота. И припадки — ее трясло по четверть часа или дольше: трясло так, что приходилось связывать.
— Я убежден, что это был не первый боец, который умер во время вашего дежурства, — заметил я. — Что в нем было такого особенного, что вам его не забыть?
— Не знаю.
— То, что он признался вам в любви?
— Нет. Такое происходит постоянно. — Руки ее вновь начали блуждать.
— Как часто?
— Полагаю, в любви мне признавались раз двадцать — тридцать.
— А вы, мадемуазель Блан, когда-нибудь говорили мужчине, что любите его?
— Один раз. — Опять долгая пауза. Я заметил по часам: четыре минуты. — Я была помолвлена. Когда началась война, его призвали. Он погиб в апреле тысяча девятьсот пятнадцатого года. Под Ипром.
— И когда достигли нужного возраста, тоже пошли на фронт — полагаю, в дань памяти вашего любимого.
— Да.
— Вам бывает тяжело, когда мужчина признается вам в любви?
— Очень.
— Почему? Потому что он в этот момент умирает?
— Потому что я не могу ответить ему любовью. Я подождал, что Мадлен скажет еще, но она, похоже, остановилась окончательно. Даже руки замерли. В клиническом смысле — знак обнадеживающий. Сеанс подходил к концу.
— Мадемуазель, я лечу пациентов с помощью гипноза. Вам известно, что это такое?