Класс потихоньку сползает в подходящее к случаю состояние лиц и душ: а мы что, мы ничего, мы ни в чем не виноватые свидетели случайного стечения обстоятельств. Близняшки Гури глотают смешок. Потом Макс Лечуга встает с места и подходит к выстроившимся в ряд вдоль окон компьютерам. Он проходит вдоль всех и – один за другим – активизирует скрин-сейверы. На экранах появляется одна и та же картинка: голый Хесус нагнулся над больничной кушеткой – или похожей на больничную.
Я выхожу из класса, в коридоре стоит Кастетт. Он еще не видел картинок в компьютерах.
– Сэр, хотите, я найду Хесуса?
– Нет, лучше отнеси в лабораторию вон те бумаги и посмотри, не попадется ли тебе где-нибудь по дороге на глаза свеча.
Я возвращаюсь в класс, сгребаю у него со стола рабочие заметки к уроку и направляюсь к выходу. Уже и отсюда видно, что ящик Хесуса в коридоре стоит открытым и его спортивной сумки там нет. Кастетт заходит обратно. Наверное, картинки сразу же бросаются ему в глаза, потому что он ворчит себе иод нос:
– И этим варварам хватает наглости говорить со мной о конституции?
– Конституция, – подает голос Шарлот, – есть инструмент интерпретации, доступный правящему большинству в каждый данный момент времени.
– И что из этого?
– Мы – большинство. И это наше время.
– Бэмби-бой, Бэмби-бой! – поет Макс Лечуга.
Росинки крадутся вниз по щекам Лори Доннер и беззвучно падают на дорожку за школьной лабораторией.
– Он взял велосипед. Я не знаю, куда он поехал.
– Я знаю, – говорю я.
Мне кажется, теперь, когда Хесус повернулся к нам этим, незнакомым своим лицом, она чувствует себя как-то спокойней. Она просто хороший человек и хочет помочь – в меру сил. А я и сам еще не знаю, как себя вести с новым Хесусом. Такое впечатление, что он слишком много смотрел телевизор и в результате вбил себе в голову, что хорошему человеку все сойдет с рук. Как будто весь мир ни с того ни с сего стал одной большой Калифорнией.
– Лори, я должен его найти. Прикроешь?
– А что я скажу Кастетту?
– Ну, скажи, что я упал и подвернул ногу, или еще что-нибудь придумай. Скажи, что к математике вернусь.
Она берет меня за палец и несколько раз пожимает самый кончик.
– Верн, скажи Хесусу, что мы все сможем изменить, если будем держаться вместе, скажи ему…
Она принимается плакать.
– Я пошел, – говорю я.
В том кино, которое я вижу про себя, земля отталкивается от моих «Нью Джекс», и я одним прыжком перелетаю через школьное здание. Я успеваю отбежать от Лори ярдов на пятьдесят, пока до меня доходит, что Кастеттовы бумажки и свечка по-прежнему у меня в руках, но мне совсем не хочется разрушать картинку «Супермен спешит на помощь другу». Я заталкиваю их на ходу в задний карман и бегу дальше.
Потом я жму на педали, и на подъезде к Китеру в нос мне ударяет запах греющихся на солнышке собак и подтаявшей смолы. С легким привкусом девичьих трусиков – знаете, такие, для жаркой погоды, свободные, хлопчатобумажные, белые и с дырочками для циркуляции воздуха. Не то чтобы на самом деле я уловил этот запах в воздухе, не поймите меня неправильно. Просто утро выдалось настолько горячее, что волей-неволей на ум приходит что-нибудь эдакое. Кастетт сказал бы, что трусики всплыли из небытия. И я несусь на велике сквозь это марево запахов, лавируя на китеровом проселке между знакомых кустов. Налетает ветер и грохочет ржавым листом железа, напоминая мне, что день сегодня не простой, особенный день. Но как-то я не очень в форме. Взбудоражен, как те засранцы у нас в школе, которые долбят косяк за косяком по поводу чьей-нибудь чужой личной драмы. Теперь в наших краях так. Если у соседа случилась трагедия – это большое дело: скорее всего, просто потому, что ты сам ни за какие деньги такого не купишь.
В пыли – свежие отпечатки шин. Хесус поехал к берлоге, как и следовало ожидать. Я протискиваюсь сквозь последние кусты на нашу с ним поляну: аж ветки хрустят. Но его здесь нет. Совсем на него непохоже, в обычное время он бы как миленький сидел бы где-нибудь под кустом и дулся на весь свет, а не то достал бы винтовку и стрелял по консервным банкам. Я бросаю велик на землю и карабкаюсь к двери в берлогу. Замок закрыт. Мой ключ лежит себе дома, в шкафу, в коробке из-под обуви, но мне удается оттянуть дверь так, чтобы заглянуть сквозь щель внутрь. Папашино ружье на месте. А винтовки Хесуса нет. Я провожаю взглядом его следы вплоть до дальнего склона выработки, потом оглядываю горизонт. И у меня перехватывает дыхание. Далеко-далеко, почти у самого горизонта, едет на велосипеде Хесус – уже успел уйти в точку, но видно, как он давит на педали, стоя во весь рост, видно, что за спиной у него спортивная сумка и что едет он в школу. Я кричу ему вслед, я ловлю себя на том, что бегу за ним, совсем как пацаненок в том старом фильме «Шейн, вернись!». Но он не слышит.
Кровообращение восстанавливается и возвращает мое тело к жизни. Кишки реагируют по-своему, для них это – возможность проявить самостоятельность. Вот спасибо. Мозги буквально плавятся от разнородных и разноречивых мыслей, но я ничего не могу поделать. Я вынимаю из кармана от руки набросанные Кастеттом заметки к уроку физики. Другой подтирки мне не светит. Значит, придется воспользоваться этой нетленкой, а потом зарыть ее в берлоге. Что-то подсказывает мне, что, когда я вернусь в класс, это будет не первым предметом всеобщих забот.
На обратном пути к школе меня сперва нагоняет, а потом обгоняет плотная и совершенно несвоевременная туча, злобная, как толпа фанатов, идущих на решающий матч. Это сразу чувствуешь: по тому, как ветер ни с того ни с сего вдруг смажет по лицу и заткнет горло мокрой губкой. Теперь в любой момент жди полного привета. У беды – свой собственный гормон. Я оглядываюсь через плечо на то, как съеживается, а потом и вовсе пропадает хороший солнеч ный денек. Впереди полные потемки, и я опаздываю на математику. Наступила тьма, и я уже не успею, и жизнь моя катится к какому-то новому, чужому миру. Я еще не успел разобраться с тем чужим миром, в котором жил все это время, и вот теперь он опять – новый.
Когда я подъезжаю к школе, мне в ноздри ударяет запах сандвичей, которым не судьба быть съеденными: коробок с завтраками, которые сегодня утром собирали с любовью, или с шутками-прибаутками, или так, между делом, но которые к вечеру безнадежно пропадут и размокнут в лужицах холодных слез. Этот запах сразу окружает меня со всех сторон, и я не успеваю повернуть назад. Я бросаюсь на землю, ничком, у торца спортплощадки, и смотрю сквозь кусты, как в скользком, пахнущем мускусом воздухе брызгами разлетаются юные жизни. Когда приходят лихие времена, мозг успевает сбрызнуть твои чувства ледяной росой. Не для того, чтобы оглушить самого себя, но для того, чтоб оглушить ту часть, которая приучена испытывать надежду. Вот что я усвоил, пока лежал и слушал выстрелы. Которые звучали обыденно, как будто лязгает тележка для покупок в магазине.
В тени у торца спортзала я нашел комок материи. Хесусовы шорты, которые обычно лежат у него в ящике. Кто-то вырезал в них сзади дыру и раскрасил края коричневым маркером. А над дырой написал: «Бэмби». В нескольких футах – спортивная сумка. Я ее подбираю. Она пуста, если не считать коробки с патронами, пустой наполовину. Я смотрю в землю, на лужайку я не смотрю. Шестнадцать единиц живой плоти на лужайке уже отдали богу души. Пустая плоть жужжит, как будто в нее битком набились пчелы.
– Он целился в меня, а попал в Лори. – Из-за угла, как ящерица, выползает Кастетт, с трудом выталкивая из горла комки воздуха. – Сказал не ходить за ним – там еще одно ружье, у Китера.
У Хесуса много пальцев, и один из них его подвел. Он попал в Лори Доннер, в своего единственного друга, если не считать меня. Я смотрю туда, где главный вход, и вижу, как он согнулся над ее скомканным телом, он кричит, он уродлив, он один. Мне больше никогда не увидеть его лица таким, как раньше. Он знает, что ему теперь нужно сделать. Я разворачиваюсь на сто восемьдесят, когда мой друг, бывший олух царя небесного, касается языком ружейного ствола. Я тянусь рукой к Кастетту, но он отшатывается от меня. И я не понимаю – почему. Я смотрю на него. Уголки его рта ползут вниз, как у маски в греческой трагедии, а потом из них тонкими струйками начинает течь слюна. И тут меня насквозь пробивает холодом. Я слежу за направлением его взгляда: спортивная сумка и оставшиеся полкоробки патронов, которые по-прежнему судорожно стиснуты у меня в руке.
Когда Кастетт появляется в центральном проходе, лицо у него одутловатое и бледное и волосы торчат клочьями. Если бы вы сами его увидели, то наверняка и вам бы показалось, что одним только нервным кризисом дело в его случае не обошлось. Его, конечно, подретушировали, но даже под слоем грима видно, как он исхудал и осунулся.