– Налево.
Где-то я читал, кажется, в «Демократическом наблюдателе» Юлий Кульман пересказал разговор Сталина с английской журналисткой, которая ужасалась миллионам наших жертв, какая, мол, это трагедия, но Сталин с ней не согласился:
– Трагедия – когда погибает один человек. Когда погибают миллионы – это статистика.
А я бы поспорил со Сталиным: трагедия – когда погибает тот, кого любят… Как Валентина Ивановна убивалась, какая это была трагедия. А без Валентины Ивановны это был бы несчастный случай. Вот я здесь иду, мне хорошо, а кто-то сейчас на Каширке от боли корчится, и, если есть у него родные и близкие, если любит его хоть одна живая душа, тогда это трагедия, а если нет – статистика? Но человеку-то больно, как же ему было больно! «Честного захотела» – и это всё о нем, о ком же еще? На таком месте честным быть равносильно самоубийству! Это ты, Золоторотов, взяток не берешь, потому что никто их тебе не предлагает. Он и пил оттого, что честным был, честные в России пьют всегда, а ты только по праздникам. По праздникам честный, ДДД у него, тимуровец плешивый! Так вот почему Валентина Ивановна его нюхала, а я… А ты! Скотина и свинья ты, скотина и свинья, и еще сволочь в придачу, сколько раз я тебе говорил: не смей, не пытайся даже думать о людях плохо! О тех, кого знаешь хорошо, о тех, кого знаешь плохо, а о тех, кого не знаешь, и подавно! О тех, кто тебе нравится, не смей, а о тех, кто не нравится, и подавно! Не смей! И ведь сколько раз зарекался, слово себе давал: «Больше никогда! Ни разу в жизни!», а спустился в метро, толкнули и… Толкнули? Или сам бросился? А этого ты не узнаешь никогда, но пусть этот страшный случай, эта трагедия – научит тебя любить людей. Всех, всех без разбора, с нашлепками и без, далась тебе эта нашлепка! Неужели, Золоторотов, тебе и этого будет мало? Подумай, какую страшную цену человечество платит за то, чтобы ты любил людей.
– Стоять!
Клянусь! (Последний раз и навсегда.) Всегда, везде и всех! Любить людей. И начать прямо сейчас. Я люблю вас, люди!
– Заходи.
Захожу. (А точнее – вхожу.) Большая пустая комната. Четыре стула у стены. (Значит, уже не пустая.)
– Садитесь.
(Форма обращения показательная: то на ты, то на вы, что характеризует у говорящего неуверенность в себе. – Селивестров М. В. «Основы человеческой психологии. Для студентов ветеринарных вузов». Не знают, как себя со мной вести? А почему? А потому!) Сажусь, конечно. На самый ближний ко мне стул, который самый крайний. (А это уже не позиция старик, просто так удобно.) А на оставшиеся три, как я понимаю, сядут еще трое таких же, как я, гавриков, а потом войдет девочка и начнет выбирать: «Аты-баты, шли солдаты…». Хотя, впрочем, это они в моем детстве шли самовар покупать, сейчас все другое. Алиска с подружками считалась:
Рельсы, рельсы, рельсы,
Шпалы, шпалы, шпалы,
Ехал поезд запоздалый…
Запоздалый вы были человек, Цышев Евгений Георгиевич, запоздалый, вот… «Просто вы дверь перепутали, улицу, город и век!» Родились бы вы в девятнадцатом веке, родились и жили бы спокойно, и никто бы вас там фотографироваться не заставлял. Я где-то читал (кто-то писал): «Проживи Александр Сергеевич еще несколько лет, и у нас была бы его фотография». Не надо! То есть проживи – надо, еще как надо, я вообще считаю, уверен и убежден: если бы Пушкин дожил до возраста старого хрыча, мы бы жили сейчас в другой стране, не в Абсурдистане – в Лукоморье! И Ленина не было бы, и Сталина не было бы, и всей этой гадости не было бы, так что проживи – да! А фотографии его не надо. (Лично мне портрета работы Кипренского больше чем достаточно.) А с этими фотографиями беда, особенно в последние годы, когда «мыльницы» появились, и все моду взяли: в гости, куда ни придешь, – наелись, напились и давай фотографироваться, Глоцеры за Новый год по две пленки исщелкивают! Когда это начинается, я стараюсь куда-нибудь скрыться, чаще всего в кухню, мою там посуду. «Мой ты». Мою. Но в позапрошлый Новый год Женька пришла туда за мной следом и устроила скандал, а потом подтянулись Глоцеры и Ивановы и перевели скандал в русло диспута. Они все мне доказывали, что это память (это – память?), что, когда мы станем старыми и врачи запретят нам всё, мы будем «сидеть на печке», как сказал Глоцер, и перебирать там фотки, как сказал Иванов. Но я не хочу сидеть на печке и перебирать фотки, я надеюсь, в старости у меня найдутся дела и интереснее, и важнее! Тогда Иванова сказала, что это останется детям, дети будут смотреть, «и завидовать!» – прибавил Иванов. Но неужели Алиска, став взрослой, будет это смотреть? Разве что со стыдом за меня, за нас, потому что, я не сомневаюсь, – они будут лучше нас, как всякое предыдущее поколение лучше последующего, то есть наоборот – всякое последующее лучше предыдущего – такова диалектика жизни. Нет, я хотел бы оставить Алиске другие о себе воспоминания! Тогда Женька спросила (в позапрошлый Новый год она выпила даже больше, чем в прошлый), глядя на меня в упор, спросила: «Боишься оставить след в истории?» Я хотел резко возразить: «При чем здесь история?» – но сказал почему-то: «Боюсь», и я знаю, почему я так сказал, – потому что действительно боюсь. Мне кажется, история совершенно не нуждается в подобных наших следах, это напоминает мне модные ныне «шашлыки», после которых в лесу остаются черные кострища, поломанные деревья и бутылки, стеклянные, а также пластиковые, которые, с точки зрения экологии, еще хуже стеклянных. Нет, Женечка, лучше никаких следов в истории не оставлять, а проскочить в ней незаметно, нигде не наследив и ничего не испортив. Разумеется, ничего этого я не сказал и пошел, как миленький, фотографироваться, а посуду домыл, когда гости разошлись, и Женька спала уже сном младенца.
Цышев
Евгений Георгиевич
Имя. Я заметил, давно заметил, нам, Евгениям, не очень-то везет, причем данная закономерность всегда относится к Евгениям мужчинам и никогда к Евгениям женщинам, потому что женщины – существа высшего порядка, но сколько раз так было: идем мы с Женькой по улице, и я обязательно обо что-нибудь споткнусь, или упаду, или на меня что-нибудь упадет, и хотя это мелочи, они ведь тоже надоедают, даже жалко становится Женьку. «Золоторотов, когда это кончится?» «Золоторотов, когда я от тебя отдохну?» Отдохнула хоть немного, Жень? Сегодня вернусь, и снова все начнется… Закономерность… Я не жалуюсь, нисколько не жалуюсь, это просто голые факты, если можно так выразиться – статистика жизни, к сожалению, не только моей… Однажды на тихой охоте я искал в сосенках рыжики и попал под ружейный выстрел другого охотника, громкого, так сказать, который принял меня за зайца. Дробь прошла над головой, но как же он, бедняга, извинялся, он чуть не плакал, так что мне пришлось его успокаивать, а когда узнал мое имя, успокоился: «Нам не везет», – проговорил он горестно, его тоже звали Евгений.
Я – Евгений,
Ты – Евгений…[37]
Для кого-то это эпиграмма – озорная и веселая, а для меня печальная история двух талантливых поэтов, которым не повезло, потому что не они выбирали время, но время выбрало их и распорядилось ими по собственному усмотрению. А Евгения Александровича я видел трижды. Первый раз – в студенческие годы в кафе «Космос». Мог взять автограф, но постеснялся, о чем жалею по сей день. Второй раз, уже с Женькой, – в парке Горького на вечере вьетнамской поэзии. Народу было полно. Не из-за вьетнамцев, конечно, – из-за Евтушенко. Он был в голубом костюме и в белых шелковых носках, какие тогда никто не носил. Когда вьетнамцы читали свои стихи, все давились от смеха, потому что, действительно, это напоминало кошачье мяуканье, но когда встал Евгений Александрович, все затихли. А последний раз – на балконе Белого дома, в первый путч, накануне той ночи. Он читал стихи. Возможно, это были не самые лучшие его стихи, но зато своевременные! И еще – уместные… Вот именно – уместные! «Евтушенко исписался…» А я считаю – еще не вечер! Я считаю, что если у поэта есть хотя бы одна строка, которую ты вдруг вспоминаешь или по случаю цитируешь, и если эта строка греет тебе душу, значит, поэт – хороший! А таких строк у Евгения Александровича более чем достаточно, и даже эта эпиграмма всегда поддерживала меня в трудную минуту:
Я – Евгений,
Ты – Евгений.
У меня сейчас такое чувство, что я очень давно Евгения Цышева знал, с самого раннего детства, знал не хуже, чем себя, и я, кажется, знаю, нет, не кажется, а точно, я точно знаю, почему у меня сейчас такое чувство – потому что это он и есть, он и есть Колька Золотоносов! Дверь распахивается, и я вздрагиваю – Женька! Нет, не Женька, но как похожа, как похожа на мою Женьку эта женщина в черном. Она входит быстро и деловито, громко стуча острыми каблуками, держа на отлете дымящуюся сигарету. Черные туфли, черные колготки, черная юбка, черная под самый подбородок водолазка, завязанный на затылке черный платок, черные очки. И сигарета тоже черная!