Появились ламы, они дули в золотые и серебряные трубы и бараньи рога, а двое маленьких лам тащили саженной длины трубу с низким голосом. Еще там был восьмисторонний барабан, трещотки и много других инструментов, которые громко играли что-то совершенно непонятное, режущее слух и будоражащее душу. И в этом шуме и грохоте прямо на нас двигалось золотое сияние. Все ближе, ближе. Один за другим люди падали ниц в придорожную пыль и не переставая били поклоны. Это ехал сам живой будда Малаха. Мне хотелось в последний раз поглядеть на приятеля, и я так и стоял на коленях, забыв про поклоны. Но тут услышал сердитый шепот матери:
— Кланяйся! Кланяйся же!
Я согнул спину, но голову поднял, чтобы видеть Малаху. Ого! Друг за дружкой шли девять статных коней, с желтыми шелковыми попонами, чуть ли не до самой земли. Их вели под уздцы ламы, а вся свита и родственники Малахи тащились далеко позади, сам же он, в желтом халате, сидел, несчастный, один-одинешенек верхом на пятом из девяти коней. С каждой стороны шли четверо лам, и все же Малаха, видно, боялся свалиться с коня, потому что судорожно вцепился в уздечку. Неизвестно, заметил ли он нас в толпе, но взгляд его, когда он проезжал мимо, блуждал по нашим макушкам. Густые брови сошлись на переносице, а лицо было грустно-торжественным — Малаха прощался с родными местами, семьей, друзьями. В уголке глаза как будто даже блеснула слезинка…
Золотое сияние постепенно удалялось, пока не исчезло, не затерялось совсем в желтой пыли равнины. Сельчане стали медленно подниматься с колен. Лбы у всех были в пыли — больше у тех, кто усерднее бил поклоны. Охваченные религиозным экстазом, они даже не удосужились смахнуть пыль рукавом.
Вместе со всеми я вернулся в село и вдруг почувствовал, будто у меня отняли что-то, сердце болело, словно его рвали на части, — в общем, трудно даже объяснить, что со мной творилось. В тот день я не ел, не пил, побежал на луг и целый день просидел там, прислонившись к дереву и тупо глядя перед собой. Лишь поздно вечером мать меня отыскала и привела домой…
Прошло три года. Я пошел в школу, открытую иностранцами.
Как-то раз, вернувшись после занятий, я заметил, что изборожденное морщинами бедности и тягот лицо матери радостно светится. Она сказала:
— Завтра живой будда Малаха приедет в родную деревню, чтобы земляки могли ему поклониться!
В моей голове, набитой буквами монгольского алфавита, вновь всплыл милый образ моего маленького друга.
К востоку от села, перед большим храмом древнего буддийского монастыря, на ступенчатом возвышении из белой китайской яшмы поставили помост для живого будды Малахи, которому надлежало принимать поклонения односельчан и родственников. Говорили, что живой будда может избавить от напастей, невзгод и бед, дать счастье и благополучие. Некоторые старики, чтобы замолить грехи и обрести в следующей жизни радость и покой, мерили поклонами расстояние от своих дверей до ног живого будды, — надо было всем телом вытянуться на земле для такого шага-поклона. Для этого им приходилось отправляться в путь еще в полночь. Я уже три года учился в иностранной школе, и ореол религии в моем представлении заметно потускнел. Я не испытывал трепета от созерцания величественных буддийских монастырей, не восторгался роскошью и торжественностью церемоний. И все же я изо всех сил старался протиснуться вперед, чтобы получше рассмотреть своего приятеля — как-то он теперь выглядит, очень ли переменился? В дыму благовоний толпились люди, и толпа наконец вынесла меня к моему маленькому Малахе — нет! — к живому будде Малахе. Он восседал на пышной шелковой подушке желтого цвета, на самом верху ступенчатого возвышения. Я опустился на колени в самом низу и лбом коснулся серовато-зеленых каменных плит. Поднял голову, взглянул на него, и глаза мои округлились. Мой маленький друг изменился до неузнаваемости: лицо стало бледным, с зеленоватым отливом, худым и совершенно равнодушным. В глазах, не живых, словно остекленелых, усталость.
Он как будто узнал меня. Что-то мелькнуло в его неподвижном взгляде. Но стоило мне уйти из его поля зрения, как он вновь принял облик будды, глаза застыли, Больно было смотреть на него. Всего за три года мой дружок Малаха из живого мальчугана превратился в застывшего, бесстрастного «святого».
Через пять лет после того, как Малаха стал живым буддой, в монастырь Гэгэн съехалось множество верующих послушать, как живой будда будет читать священные книги. Было лето. Вместе с односельчанами я отправился поглядеть на пышную церемонию. В последний день съезда старший лама — настоятель монастыря — объявил: вечером живой будда Малаха будет принимать поклонения простых смертных.
К назначенному времени в монастыре собралось полным-полно народу. Я стоял позади и с расстояния примерно в сто метров созерцал трон живого будды, который возвышался над волнующимся морем голов. У подножия трона горело несколько «вечных» светильников. Каждый из этих огромных светильников, сделанных из бронзы, вмещал, как говорили, по пятидесяти цзиней масла, но горели они тускло. Я не мог рассмотреть лица Малахи, видел лишь его желтое просторное одеяние, парчовый головной убор, тоже желтый, и всю его неподвижную, со скрещенными на коленях руками, фигуру. На живого человека он был похож не больше, чем глиняный истукан в молельне.
Обогнув храм, я подошел к живому будде со спины. Истые верующие стремились выразить живому будде свою беспредельную преданность. Одни громко молились, другие рыдали, умоляя послать им счастье и благополучие. Все низко кланялись, готовые по первому же знаку пасть ниц. А Малаха сидел, прикрыв глаза, с каменным лицом, словно ничего не видя и не слыша — даже ресницы не вздрагивали. Чтобы привлечь его внимание, я стал прямо под ним, куда сквозь полуопущенные веки был направлен его взор. Может быть, он хоть глазами даст мне знак. Увы! Меня ждало разочарование. И тогда — сам не знаю, откуда взялась у меня смелость, — я крикнул истукану, покрытому желтым шелком:
— Малаха, это я! Эй, это же я, Малаха!
Крикнул я не громко, но Малаха не мог не слышать. Ответа я не получил. Сердце мое сжалось. Неужели он и вправду стал буддой? Религиозное таинство, видимо, сыграло свою роль — я вдруг почувствовал, как подгибаются колени, и бухнулся к ногам живого будды, не переставая бить поклоны. Когда я выбрался наконец из толпы верующих и, едва волоча ноги, вышел из монастыря, то понял, что теперь уже навсегда потерял своего горячо любимого друга, — мне стало больно, и я в голос заплакал…
Прошли годы.
Материнская любовь и забота народа помогли мне, подростку из бедной семьи, стать писателем. Я часто вспоминаю свое золотое детство, боевую юность, друзей, товарищей по борьбе, с которыми свела меня жизнь. Многие из них стали прообразами моих героев и обрели новую жизнь в моих книгах. И только маленького Малаху я никогда не вспоминаю. Почему, сам не могу понять. Может быть, потому, что он остался в памяти как божество? А я в своих произведениях описываю реальную жизнь и реальных людей, из крови и плоти, с настоящими чувствами, а не глиняных истуканов, которые и бровью не поведут, если даже их окликнут по имени.
Ясная зимняя ночь. Я сижу в библиотеке и пишу. Пэн-пэн-пэн. Кто-то стучится в дверь. Моя мать — ей уже восемьдесят шесть лет, но здоровье прекрасное — спешит открыть, опередив меня.
— Иду, иду! — кричит она. Я слышу, как открывается дверь, и следом доносится крик моей маленькой дочки:
— Папа, папа! Иди скорее! Бабушке плохо, у нее голова закружилась!
Я бросаю кисть, выбегаю из библиотеки. С бабушкой все в порядке. Просто она бьет поклоны. Дочь никогда такого не видела, вот и решила, что бабушке плохо. Не успел я понять, в чем дело, как гость бросился поднимать мою мать, приговаривая:
— Ну что вы, не надо так, я же теперь не божество, а простой человек.
Оборачиваюсь на гостя. Одет аккуратно и чисто, на висках седина, уголки рта опущены, небольшая лысина сползает с макушки на затылок. Подняв мою мать, он поворачивается — и я сразу его узнал по смеющимся искоркам в глубине глаз: Малаха, друг детства!
— Где ты был все эти годы? — спросил я его, когда мы уже сидели в моей библиотеке.
— Был странствующим лекарем, скитался по стране. Только не думай, что я ходил по дворам с какой-нибудь волшебной мазью из собачьих хвостов.
Он отхлебнул ароматного чаю, улыбнулся собственным мыслям и продолжал:
— После освобождения наших мест я передал все дела старшему ламе — распорядителю, а сам уединился в своем монастыре и занялся изучением монгольской и тибетской медицины. Искусство врачевания у монголов и тибетцев имеет глубокие корни и содержит много ценного.
Тут он извлек из портфеля книгу в дорогом, очень красивом переплете.
— Вот плоды сорока лет моих исследований. Только что вышла.