— Это речка Урём, урочище Урём и развалины деревни Урёмной, — говорю я отцам. — Гребите к пристани, пора на обед.
— Страшно-то как!.. — шепчет Люська.
— Даже причаливать неохота, — признается Чебыкин.
— Чо, я один воду лохматить буду?.. — орет Градусов.
Мы причаливаем за пристанью. Ее борта, обращенные к Ледяной и к Урёмке, сложены из огромных, грубо обтесанных валунов. Валунные стены поднимаются из воды на высоту моего роста. Два других борта пристани, видимо, были скроены из бревен. Но земля, плотно затрамбованная в этот короб, со временем расперла бревна и расплылась, а сами бревна истлели.
Мы поднимаемся на верхнюю площадку пристани, где рыжеют космы прошлогодней травы. У моих ног — валунный обрыв, под которым кружится темная вода. Слева, за Урёмкой, нестираной скатертью лежит долина вымершей деревни. Левую скулу обносит зябкостью из елового ущелья урочища — холодного, шумящего каньона, заштопанного вдали косыми стежками рухнувших стволов. Налево и направо широко распахивается Ледяная — мощный свинцовый поток, под тяжестью которого точно прогибается земля, и по уклону к реке бегут мелкие притоки, сползают скалы и сходит тайга. И над всем миром — взрытая облачная пашня, готовая вот-вот просеяться дождем.
— Мощная постройка, — шаркая сапогом по валуну, говорит Борман.
— Как египетская пирамида, — соглашается Овечкин.
— Пирамиды были бесполезные, — возражаю я. — А пристань строили для дела.
Чебыкин, присев на корточки, проводит пальцем по чуть заржавленной железной скобе, какими скреплены гигантские камни.
— Это, наверное, демидовское железо, — с уважением говорит он. — Я по телику кино смотрел про Демидовых. «Демидовы» называется...
— Все смотрели, — бурчит Градусов. — Не один ты такой резкий... Слушай, Географ, а как тут барки-то ихние причаливали? Тут же мелко, а они такие дуры были... — Градусов широко разводит руки.
И тогда я опять рассказываю отцам — про закопченные заводы Демидовых и Строгановых, про плотины и пруды, про барки и сплавщиков, про весенний вал, на гребне которого летели к Перми железные караваны, рассказываю про каменные тараны бойцов, про риск и гибель, про нужду и любовь, которые снова и снова выстраивали людей в ряд у могучих весел-потесей.
— Эх, эротично было на барках плавать... — завистливо вздыхает Чебыкин. Отцы молчат.
— А куда же все это подевалось? — негромко спрашивает Маша. — Сплавы, заводы, плотины, деревни?.. Плывем, и все кругом заброшенное — и церковь, и мост, и пристань... Как будто кладбище...
Отцы глядят по сторонам, точно рассчитывают увидеть то, что пропало. Но, конечно, ничего нет. Только голый косогор с трухлявыми бревнами, черный ельник, глухое урочище, старая пристань на берегу пустынной реки, посреди безлюдных таежных путин. Отцы молчат, словно вбирают в себя этот немой простор, одиночество, древнюю тоску земли. Облака медленно текут над нами. С высоты пристани видно, как вдали излучина Ледяной то вдруг сталисто загорается от упавшего рассеянного света, то блекло гаснет в тени. Я все слышу Машины слова: «Как будто кладбище...» То, что раньше нам казалось здесь страшной глухоманью, дремучей дикостью, угрюмой угрозой, на самом деле было печалью, невысказанной болью, неразделенной любовью. И я чувствую, как снова нашу разношерстную маленькую компанию посреди этого неприкаянного пространства сшивают незримые горячие нитки человеческого родства.
— Ладно, — как-то по-особенному сварливо говорит Градусов. — Почмондели, и будя. Дрова пора рвать, жрать охота.
***
В поисках сушины я забредаю в ельник и вдруг выхожу на поляну у берега Урёмки. Она притаилась в тихом месте и, обойденная ветрами, отогрелась раньше всех. Она сплошь покрыта короткой ярко-зеленой травкой — такой непривычной взгляду после скупых, темных, строгих красок Ледяной. В траве повсюду, как горошины, разбросаны бледные подснежники. Запах их неуловим, но одуряющ, как вкус талой воды. Я набираю целый пучок полупрозрачных, нежных, еще помнящих морозный морок колокольчиков. Сердце мое словно оголяется от их застенчивой, неброской красоты.
На полпути до пристани я сталкиваюсь в ельнике с Люськой.
— Вот тебе подснежники, Люся. — Я отделяю ей половину букетика.
— Цветочки!.. — вопит Люська и вытаращивает глаза так, словно я протягиваю ей букет скорпионов. Она хватает подснежники, засовывает в них нос и заговорщицки предлагает: — Давайте, я вас поцелую?
Она обхватывает меня за шею. Поцелуй ее отнюдь не целомудрен. Но едва я приобнимаю Люську за плечи, как она сразу шепчет:
— Только не говорите никому про это! А то меня убьют!
— Слово пацана! — клянусь я, и тотчас Люська убегает.
Когда я выхожу из ельника, она уже на пристани среди отцов. Она визжит, прячет букетик за спину и отпихивает от себя Градусова.
Градусов, мрачный, как кровник, встречает меня у пристани.
— Географ, — тихо говорит он, — ты чего это цветы даришь?
— Успокойся, — советую я. — И морду сделай проще.
Вторую половину букетика я протягиваю Маше, которая сидит на валуне. Не глядя на меня, Маша молча берет цветы и кладет их рядом.
Чебыкин развел на пристани здоровенный костер, в котором почти не видно котлов. Тютин суетливо бегает вокруг с поварешкой.
— В момент котелки закипели! — хвастается он, заваривая чай. — Учитесь, как надо обед готовить! Пык-пык, и сделано! Это вам не Демон, это мы с Чебой — монстры!.. Ага, вот и супчик поспел!
Чебыкин режет хлеб. Все держат наготове тарелки. Тут Тютин штормовкой зацепляется за костровую перекладину. Рогатка вылетает, как табуретка из-под ног висельника, перекладина падает, и котел опрокидывается. Суп широкой звездой размазывается по земле, взрывается на углях. Все молчат, потрясенные. Градусов отлепляет от сапога кусочек мяса, кладет его в рот и в полной тишине говорит:
— Вот и покушали... Низкий поклон тебе, Тютин.
На Тютина жалко смотреть. Все прячут глаза.
Отплываем голодные и злые. Перед отплытием я обхожу пристань — посмотреть, не забыто ли чего. На валуне у черного круга кострища белеют подснежники, оставленные Машей. Я не беру букетик. Посреди старой пристани он похож на те букетики, которые кладут на могилу Неизвестного Солдата.
***
Плывем. Начинается дождь. Сплошная рябь слепотой затягивает реку. Дальние концы плесов как в тумане. Мутное, неровное небо шевелится над скалами.
Моя гондола совсем сдулась. Видимо, разошлась одна из склеек, которые я вчера намострячил. Катамаран перекосился на мою сторону. Мой угол каркаса ушел в воду. Гондола мятой, бесформенной грудой пучится подо мною.
— Все, отцы, — говорю я. — Я свое веслом отмахал.
Я откладываю весло и налаживаю насос. Отцы продолжают грести, то и дело оглядываясь на меня. Я качаю. Плечи мои ходят вверх-вниз, воздух шипит в шланге, катамаран колышется.
— Это похоже... — начинает сравнение Демон.
— Не говори! — вопит Люська.
Отцы ухмыляются. Я тоже знаю, на что это похоже.
— Это оно самое и есть, — подтверждаю я.
Люська стонет, Маша возмущенно фыркает, отцы ржут.
Мы плывем.
— Географ, — раздумчиво окликает меня Борман, — а вот если до деревни Межень километров двадцать осталось, так ведь мы и самосплавом к завтраку доплывем, да? Тогда, чтобы не мокнуть, можно всем залезть под тент и не грести, да?
— Хрена ли! — тут же орет Градусов. — Вы сюда зачем приехали — грести или как? Подумаешь, на лысину капает! А вдруг чего впереди — порог или «расчестка»? Мы и попадем в них, как телега с навозом!..
Но все уже расправляют тент и лезут под него от дождя.
— А-а, ну вас! — серчает Градусов. — Я один грести буду!
— Я тогда тоже, — говорит Чебыкин. — Чего мне дождь? Фигня.
Теперь я качаю под тентом. Здесь тепло и влажно.
— И зачем только люди в походы ходят? — заводится Тютин. — Голодают, мерзнут, мокнут, не высыпаются, устают и пашут как негры... И это по собственному желанию, за свои же деньги...
— Не стони, — обрывает Тютина Овечкин.
Крен катамарана постепенно уменьшается. Гондола принимает прежние размеры. Впрочем, через час она опять все равно сдуется. Я откладываю насос и ложусь на продуктовый мешок. Под тентом тихо, все слушают, как рокочет дождь по полиэтилену, и, видно, потихоньку засыпают под шум дождя, как под бабушкину сказку.
***
Я просыпаюсь оттого, что Градусов тычет меня веслом.
— Географ, кажись, гроза будет! — говорит он.
Я откидываю тент и сажусь. Лицо сразу обдает холодом. Дождик прекратился. Над рекой порывами шарахается ветер. Лес по берегам шумит. В потемневшем и сквозистом воздухе удивительно четко и графично рисуется каждое дерево. Облака сгребло в кучи с черными подбрюшьями и седыми космами по краям. Эти космы стоят дыбом и жутко лучатся в ярких темно-синих промоинах между облачными горами. Река нервно горит пятнами голубых отражений в угрожающе-тусклой, мрачной воде. Дальняя белая скала — как разбойник, поджидающий на большой дороге, чтобы огреть кистенем.