О женщинах мы стараемся не говорить. Да и вообще, что бы там ни сочиняли те, кто снаружи, голод всегда берет верх над сексуальным желанием. Мы закрываем глаза, и каждый придумывает себе идеальный обед или ужин: сасими из желтохвоста, нежная икра морского ежа в листиках сушеных водорослей, сочные молоки трески, за которыми следуют сябу-сябу — нарезанная тонкими ломтиками парная говядина из Кобэ, хрустящая нежная тэмпура из лангуста со сладким картофелем и рыжий густой суп-мисо с речными моллюсками. Это конечно же выбор Мариоки. Он у нас традиционалист. Нисияма же учился в Токийском университете, и вкусы у него европеизированные. Мы поддразниваем его, говорим, что он воняет сливочным маслом. Он может часами говорить о паштете из гусиной печени или о стейке с гарниром из свежих трюфелей, который лучше всего запивать таким-то или сяким-то «Château» 1970 года. Камэй без ума от корейской кухни, поэтому он всегда мечтает о запеченном на углях буйволином языке и острой похлебке с тофу и свининой. Я же в душе парень деревенский, моя любимая еда не такая изысканная. Я мечтаю о чашке риса с куском лосося, вымоченного в зеленом чае, или о лапше «Саппоро» (обычный «инстант» в пачках из супермаркета) в густом курином бульоне с соевым соусом и луком-шалотом. Просто удивительно, на что способно человеческое воображение. Если вы сконцентрируетесь чуть посильнее, у вас даже кусок пшеничной лепешки примет вкус сасими из белого тунца — всего на несколько секунд, после которых черствый хлеб опять будет черствым хлебом. Но секунды эти бесценны.
Если мы не заняты выдумыванием роскошных трапез, то вспоминаем старые добрые времена — дома в Японии или в Бейруте, когда праздновали окончание битвы в аэропорту Лидды, где мы тогда положили двадцать шесть врагов и потеряли всего двоих наших. Одного застрелили сионисты, а другой, Окудайра, взорвал себя ручной гранатой. Потеря наших товарищей страшно нас огорчила. Но в мае 1972-го мы были королями Ближнего Востока. К нам подходили на улицах люди, чтобы поцеловать, и дарили подарки. Женщины смотрели на нас как на героев и называли в честь нас своих детей. Сегодня Окудайра — весьма распространенное имя в палестинских лагерях.
Вспоминая старые добрые времена, мы поем песни наших студенческих лет. У Мариоки чудесный баритон и просто талант к исполнению японских баллад: «Нагасаки блюз», «Слезы Синдзюку», «Прощание матери», «Слезы и саке»… Как затянет что-нибудь из этого списка, мы все просто рыдаем. Другая наша любимая — «Песня японской Красной армии»: Сплотившись для победы, мы снова в бой идем…
Ну, а лично я обожаю битловскую «Let It Ве». Нисияма все издевается над моим неправильным произношением. Кому какое дело? Я же японец!
— When I find myself in times of trouble, Mother Mary comes to me, Speaking words of wisdom, Let it be, Let it be…[68]
Кое-кто из арабов в соседних камерах тоже знает эту песню, и они начинают нам подпевать. Как это круто! Понимаешь, что ты не один в своей борьбе. Сплотившись для победы, мы снова в бой идем!
Мой родной город славился двумя вещами: лошадьми и бомбардировщиками. Пожалуй, к ним можно добавить и третью: густой туман, постоянно наползавший с Японского моря. Никакого больше интереса наше захолустье из себя не представляло. Мое рождение здесь в мае 1945 года я рассматриваю как ошибку, каприз судьбы — или, лучше сказать, истории, в которой я никакого участия не принимал.
Бомбардировщики, с ревом проносившиеся над тем местом, где я появился на свет, принадлежали ВВС США: это были В-29, те самые злобные стальные стервятники, которые разрушали наши города во время войны. Чуть позже у меня появилось игрушечное ружье, изготовленное из двух палок, и я целился из него в пролетавшие бомбардировщики, воображая, что сбиваю их. Какое право имели эти ублюдки помыкать нами в нашей собственной стране? Или их бледная кожа дает им такую власть, чтобы они повелевали миром?
Не то чтобы я чувствовал какую-то симпатию к прежним обитателям этой военной базы. Как раз наоборот. Эта земля всегда была пропитана кровью. Во время войны Императорский флот Японии производил отсюда полеты камикадзе. Еще раньше здесь базировались стратегические бомбардировщики Императорской армии, которые летали бомбить Китай. А до этого здесь был конный завод, на котором разводили лошадей для кавалерии. Разжигатели войн получили то, что заслужили. Они были ничем не лучше американцев, возможно, даже хуже. Почему японские народные массы должны страдать из-за того, что натворила кучка тупоголовых милитаристов и их жалкий император?
Причина моего рождения здесь, на самой туманной окраине северо-востока Японии, легко объясняется единственным словом: голод. Отца своего я не знал. Единственное, что напоминало о его существовании, — нечеткая фотография красивого мужчины, одетого в белый костюм. Я замечал, что немного похож на него, но больше я походил на мать: то же круглое лицо и густые брови. Она была родом с Хоккайдо. Наверное, в наших жилах текла кровь айну. Мне нравилось так думать. Во время войны мой отец был в Китае. Мы не знали, что с ним случилось. Если бы после войны его схватили русские или китайцы, мы бы точно об этом знали, потому что они очень тщательно все регистрировали. Может быть, он вернулся в Японию, но не захотел вернуться к нам. О таких случаях мне доводилось слышать. Моя мама, кажется, не сильно горевала по этому поводу. Горевать было не в ее природе. С жизнью она ладила. «Нечего нос вешать, — говорила она обычно. — Ничего с этим не поделаешь». Я любил свою мать. Но иногда меня просто бесил этот ее вечный рефрен о том, что «с этим ничего не поделаешь». Ведь я и сам не знал, что с этим можно поделать, чем бы это ни оказалось.
Вы, возможно, сочтете, что мне следовало больше интересоваться отцом: каким он был, что делал до войны? На самом деле даже этого было много. Мама почти не вспоминала о нем, а я никогда не спрашивал. Для меня он вообще никогда не существовал. Может, он был военным преступником или одним из тех чокнутых идеалистов, которые всерьез считали императора Богом. Кто знает? Для меня он был человеком со старой фотографии и не больше. Прошлое состояло из пустоты и не интересовало меня. Вы назовете это отсутствием воображения. А мне просто было о чем беспокоиться в настоящем.
Одинокая женщина в разбомбленной Японии, с голодным ребенком на руках, моя мать находила работу везде где только можно. Хотя она никогда не говорила об этом, у меня есть основания подозревать, что одно время она работала в баре у американцев и с одним из них даже поддерживала какие-то отношения. А уже потом стала заправлять кинотеатром в центре города.
Кинотеатришко был убогий, с нарисованными от руки портретами кинозвезд на грубо оштукатуренных стенах у входа. Внутри воняло мочой и прокисшим табачным дымом. Янки пользовались этим местечком, чтобы потискать местных шлюх, попить пивка и пошвырять в экран пустыми банками, если их что-то рассердило, а то и просто от скуки. Я заметил, как некоторые приклеивали жвачку под кресло, целуя девчонок. Но то были особенно деликатные. Остальные даже не давали себе труд вынуть жвачку изо рта. А девчонкам, похоже, было все равно. Они отымеют янки — значит, будут либо товары из солдатской лавки, либо деньги наличкой. И я их ничуть не винил. Как и моей матери, им нужно было выживать. Одной из моих обязанностей было отскребать перочинным ножом жвачку от деревянных кресел. Задачу еще тошнотворнее — выгребать из-под кресел задних рядов использованные презервативы — выполняла старушка О-Тоё, чья беззубая ухмылка сообщала всем, что она в свое время чего только не насмотрелась, и не поверить ей было просто нельзя.
Время от времени в кинотеатре вспыхивали ссоры между местными ребятами и янки, обычно по вине последних, когда те заигрывали с местными девчонками чересчур откровенно. Ссоры перерастали в драки, особенно если парень из местных заставал свою девочку в объятиях чужеземца. Уберегая меня от неприятностей, пока я был мал, мама оставляла меня в нише за киноэкраном, где я часами просиживал в одиночестве, пока она занималась своей работой. Это было началом моего кинематографического образования. Я сидел за экраном кинотеатра, вонявшего мочой, и пытался разобраться, что происходит на экране между героями Гэри Купера и Джоан Кроуфорд, говоривших приглушенными голосами на языке, которого я не понимал. Но для меня они стали чем-то вроде семьи, эти черно-белые иностранцы.
Большинство людей смотрят фильмы, чтобы уйти от реальности. Для меня же все было наоборот. Для меня кино и было настоящей реальностью. Где-то я читал о маленьких детях, чьи родители часами оставляли их перед включенным телевизором. Чтобы справиться со смятением от бесплодных попыток заговорить с людьми, которые на них не реагируют, они изобретали свой собственный язык и сочиняли целые разговоры с воображаемыми собеседниками. Наверное, я слегка походил на этих детей. Встречаясь с людьми из плоти и крови, я был безнадежно косноязычен и лет в пять или шесть стал заикаться. Мне казалось, что все, кто меня окружает — кроме разве что моей мамы, — обманщики в масках, лицемеры всех мастей. Особенно я боялся людей пожилых, которые носили добрые маски и неестественно улыбались, пытаясь заключить меня в свои липкие объятия. Всю жизнь мне хотелось сорвать эти маски и выставить напоказ ту проклятую реальность, которая за ними скрывалась.