Большинство людей смотрят фильмы, чтобы уйти от реальности. Для меня же все было наоборот. Для меня кино и было настоящей реальностью. Где-то я читал о маленьких детях, чьи родители часами оставляли их перед включенным телевизором. Чтобы справиться со смятением от бесплодных попыток заговорить с людьми, которые на них не реагируют, они изобретали свой собственный язык и сочиняли целые разговоры с воображаемыми собеседниками. Наверное, я слегка походил на этих детей. Встречаясь с людьми из плоти и крови, я был безнадежно косноязычен и лет в пять или шесть стал заикаться. Мне казалось, что все, кто меня окружает — кроме разве что моей мамы, — обманщики в масках, лицемеры всех мастей. Особенно я боялся людей пожилых, которые носили добрые маски и неестественно улыбались, пытаясь заключить меня в свои липкие объятия. Всю жизнь мне хотелось сорвать эти маски и выставить напоказ ту проклятую реальность, которая за ними скрывалась.
От популярной психологии меня тошнит, но я вынужден сделать одно признание. Хоть я и ненавидел всех этих янки — их бомбардировщики, их засохшую жвачку, их презрительное высокомерие, с которым они относились к моей матери, лапали ее за талию, пытались поцеловать и называли «мама-сан», — втайне я все-таки ими восхищался. Нельзя было не отметить, как круто они смотрелись в своей отутюженной военной форме и сияющих ботинках, в темных очках и кожаных куртках, с сигаретой «лаки страйк», небрежно торчавшей из угла рта, когда они мчались на своих джипах, развалившись и свесив наружу ногу, все такие непринужденные, да знай себе покрикивали: «Давай, давай! Двигай!» или «Привет, детка!» Наши мужчины в сравнении с ними выглядели жалко: трусливые тощие человечки, которые низко кланяются и расшаркиваются перед белыми хозяевами. Мне следовало быть на их стороне, я сочувствовал им и приходил в ярость от нашего общего унижения — и все-таки хотел быть как те самоуверенные, длинноногие, загорелые, веселые янки. Хотел носить такие же крутые темные очки, как у летчиков, кожаную куртку с голой женщиной или картой Японии на спине и покрикивать: «Давай, детка!» Сегодня вам скажут, что это не так, но тогда большинство из нас чувствовали то же самое. Почти никто из парней моего возраста даже не скрывал своего преклонения. Им нравилось слоняться перед входом на базу в надежде, что янки бросят им подачку — шоколадку, пластинку жвачки, фотку кинозвезды. Ну, или просто потреплют по голове. Разница между ними и мной заключалась в том, что я никогда бы до этого не опустился. Со всей силой я выступал против столь презренного поведения. Другие парни, почти всегда сильнее, в ответ на это смеялись, а то и лупили меня. И были правы, потому что я был еще ничтожнее, чем они. Я был лицемером.
Самым большим поклонником Дяди Сэма в нашей школе был парень, которого звали Муто — так же, как знаменитого генерала. Высокий, жилистый, вполне симпатичный, со злобной ухмылкой на лице. Несмотря на мое заикание и нелепый вид, он не стал избирать меня в свои жертвы. Все-таки я был ценным поводырем — всегда мог незаметно провести своих парней в кинозал. А поскольку среди них был и Муто, я обладал некоторой защитой от окружавшей меня дедовщины. Не будучи ни его жертвой, ни единомышленником, я всегда наблюдал за Муто со страхом и восхищением.
Должен признать, с воображением у Муто все было в порядке. Он постоянно изобретал какие-то новые игры, чтобы помучить ребят помладше. Однажды он пришел на школьную спортивную площадку с низеньким круглолицым парнишкой по имени Инудзука, или Ину,[69] как мы обычно его называли. Ину был жирный, спокойный и всегда улыбался. Не очень умный, но добродушный. В своей новейшей игре Муто нашел еще один способ причинять боль. Он крепко сжимал ладонь Ину, и тот, взвизгнув, скрючивался от боли, будто кланялся. Напоминая неразлучную пару, Муто и Ину спокойно прогуливались по спортивной площадке.
— Познакомьтесь, это Ину, моя домашняя собачка, — приговаривал Муто перед тем, как стиснуть руку своего раба.
— А-а-а-ах! — выдыхал Ину и отвешивал поклон, на радость всем окружающим.
За школой, на самом дальнем краю поля, где мы летом играли в бейсбол, стояла небольшая деревянная хибарка, в которой хранился всякий инвентарь: веники, ведра, бейсбольные биты и прочее в том же духе. Как-то поздним вечером, прогуливаясь, как обычно, в одиночестве по полю, я услышал чей-то вой. Звук доносился из той самой хибарки, и было очень похоже, что выл наш Ину. Наблюдая издали, я пытался понять, что там происходит. Время от времени дверь открывалась, из нее выходили старшие ребята с ухмылками на лицах. Я спрятался в укрытие, чтоб они меня не заметили. Потом опять слышался вой, и ребята снова входили и выходили. Пораженный происходящим, я не мог шевельнуться, пока все наконец не закончилось. Примерно час спустя из хибары появился Муто. С ним были три его друга, они хлопали его по спине и смеялись. Когда они ушли, вышел Ину, отряхивая одежду, которая выглядела очень грязной. Он не был слишком расстроен. Я подождал, пока он пройдет мимо меня.
— Привет, — сказал я.
Он взглянул на меня круглыми собачьими глазами. Не знаю, что на меня нашло, но я схватил его за руку и попытался сжать ее так, как много раз делал Муто. Ину в бешенстве вырвался.
— Твою мать, ты что делаешь, идиот?! — прошипел он и ушел с полнейшим отвращением на лице.
Я покрылся испариной и, оглядевшись, проверил, не заметил ли кто-нибудь этой постыдной встречи.
Свой родной город я готов был покинуть в любую секунду дня или ночи. Об остальном мире я мало что представлял, но точно знал, что он должен быть лучше, ну, а если не лучше, то хотя бы интереснее. Два моих одноклассника, когда мы учились уже в старших классах (одного звали Канэко, другого Канэда), вернулись «обратно домой», в Северную Корею, вместе с родителями. Конечно же Корея не была для них домом. Они вообще нигде в жизни не были, кроме нашего города. Ни с одним из них я не был близко знаком. Они жили сами по себе. Но как-то раз Канэко «попал под раздачу». Муто заставил его съесть дождевого червя — розоватого, склизкого. «Корейская закуска», — назвал эту тварь Муто. Парни вокруг засмеялись. А я ушел. Через несколько дней красавчика Муто в кровь отметелила банда подростков, которой руководил старший брат Канэко. Свернули ему челюсть, и он месяц не мог говорить. Многие из нас наблюдали за этим с молчаливым удовлетворением. После этого Канэко оставили в покое. А когда ребята уехали в Северную Корею, по ним никто не скучал. Разве что я почувствовал острый приступ зависти. Вот счастливые ублюдки, думал я, в школу не ходят, да еще и за границу поехали, и все такое. Больше мы не слышали о них ничего.
Говорят, моя «малая родина» прекрасна. Наверное, так оно и есть. Там, где я вырос, много озер, гор со снежными пиками, рисовых полей. Но красоты природы оставляют меня равнодушным. Я предпочитаю солнечному свету неон, дереву — бетон, камню — пластик. И все же есть там одно-единственное место, которое все еще всплывает в моих снах даже здесь, в камере бейрутской тюрьмы. Каждый японец слышал о нем. Его называют Горой страха, этот серный вулкан, громоздившийся недалеко от нашего дома. На его склонах слепые женщины говорят с духами умерших, а паломники возлагают цветы в буддийском храме, чтобы умилостивить души детей, убиенных во время абортов. Обычно мать брала меня туда в июле, во время 0-бона, когда мы кормим духов наших предков.[70] Даже ясным днем гора казалась погруженной во тьму. Мрачное местечко, что и говорить. С веток высохших деревьев каркали громадные черные вороны. По вулканической гальке на склоне стелился желтоватый пар, оставляя за собой запах тухлых яиц. Однажды мать приказала мне оставаться на месте и ушла со старой каргой, одетой в темно-серое кимоно. Я не слышал, что бормотала эта слепая, перебирая пальцами четки. Минут через пятнадцать мать вернулась, и глаза ее были красными от слез.
То немногое, что я знал о мире, почерпнуто из кинофильмов; линия горизонта на Манхэттене, бульвары с пальмами в Лос-Анджелесе, улицы Токио — все было мне так знакомо, словно я и правда там побывал. Один из фильмов изменил мою жизнь особенно круто. Джеймса Дина в «Бунтаре без причины» я смотрел, наверно, раз десять. Ходил на дневной сеанс, а потом еще вечером. Запершись в своей комнате, я копировал его манеры и мог наизусть повторить все его реплики — по-японски, само собой. Я часами просиживал перед зеркалом, пытаясь сотворить из своих волос хоть что-нибудь похожее на его белокурый «утиный хвост», но мои жесткие волосы стояли торчком и никак не поддавались сей процедуре. Я старался ходить, как он, сидеть, как он, хмуриться и махать рукой, как он, завидев кого-нибудь знакомого (впрочем, незнакомым я махал рукой точно так же). Там, где я жил, ребята не носили таких красных курток, как у Джеймса. Тогда я раздобыл девчачью куртку, которая даже отдаленно не напоминала предмет моего вожделения, но ничего более похожего в нашем провинциальном городишке, увы, не нашлось. Выглядел я, конечно, довольно нелепо. Девчонки хихикали у меня за спиной, а ребята отпускали язвительные шуточки и называли меня «Джейму»: «Эй, Джейму, а где твой перочинный ножик?» Мне было все равно. Я знал, что Джеймс понял бы меня. Я чувствовал, что он мне ближе, чем кто-либо другой, даже ближе моей матери. В каком-то смысле он был моим старшим братом, которого у меня никогда не было. И я часто мечтал о том, что когда-нибудь Джеймс спикирует на наш городишко и заберет меня с собой, посадив к себе за спину.