Иногда придавала мне сил внезапно обострившаяся память о Г.П.; но не матушки Коти, тем более не супружницы совкового литидиота, хранившей ему, козлу, верность всю свою постную, хоть и сытую бабью жизнь… думал я о дивной женщине, любовью краткой спасшей лично меня от прозябания в скуке нелюбви… вспоминал впервые в жизни изведанную полноту счастья прикосновения и, естественно, любовного, как говорил Михал Адамыч, подобного соитию Материи с Духом, обладания плотью женщины, ровным счетом ни черта не ведавшей об олицетворении самой собою, быть может, одной из важнейших Тайн Творенья — Тайны Красоты.
Разве забыть, как разговоры с Михал Адамычем о прошлом, о будущем, о житухе и смыслах истории то просвещали и придавали сил, то повергали во мрак обезнадеженности и уныния… всплывали в памяти позабытые ею же шуточки действительно друга, отца и учителя… революции, Володя, есть всего лишь большие переменки между неусвоенными уроками истории… сперматозоид — это конченый человек… однажды богатое воображение трахнуло воображение очень бедное — так родилась иллюзия… экс-гуманизм… от деятелей искусства все чаще и чаще пованивает искунством… глобальную демографию можно характеризовать как мальтусовку… не знаю почему, Володя, но иногда мне кажется, что шашлык на ребрышке — это не женщина, а мужчина… наша планета становится похожей на авторитетную паханшу из Солнечной группировки… поздравьте — я сочинил пародию на Маяковского:
юношам обдумывающим житье
и прочее хуе-мое
кадрящим дамочек молодых
мечтающим снять джинсы с кого
скажу не задумываясь
сдирайте их с товарища
Дзер-жин-ского
Дни тянулись, временами изводя какими-то дурными предчувствиями и постоянным, подобным беличьему, мельтешением мыслей… воспоминания не только не унимали боль с тоскою, но доводили до такого давящего душу чувства безысходности, точней, уныния, — что хоть вешайся… однажды я даже подумал: на хера ты, собственно, козел, сюда вернулся?.. но тут же остыл… там, за бугром, точно так же тупела бы башка от бесполезных попыток вникнуть в тайные смыслы злодейского происшествия, оборвавшего и жизни двух существ, и их любовь… только что были они двумя отдельными несчастливыми особами — теми самыми разлученными платоновскими половинками, — как вдруг стали одним целым… и это было чудом случайной встречи — чудом, ставшим и для погибшего, и для Г.П. драгоценностью жизни, отрадной истиной существованья… и вот их нет — нет двух людей, заменивших бы мне родную мать с родным отцом… это срывало с крыши черепицу.
Про любезных предков я тоже не забывал… представлял себе безумную их радость и дикое смятение перед сказочным явленьем вроде бы заваленного, — нехитрое дело, — а на самом-то деле блудного сына… правда, встречу с ними оставлял напоследок.
В те дни, в ожидании звонка В.С., бывало, осатаневал я от мрачных раздумий, делавших действительность до того враждебной и смутной, что — нос не хотелось из дома высовывать… а Опс — он, умная душа, буквально не оставлял меня одного… дрых исключительно рядом со мною… горестно поскуливая, притащил в мою койку пуховую подушку Г.П., чем до слез растрогал… и вообще, чуя мое состояние, видимо, как свое, он тихо и проникновенно повизгивал, казалось, не голосом, а самой душою, явно понимавшей необходимость поддержать те же, что и у него, чувства… надо же, думаю, ведь Михал Адамыч битой был рысью… знал, что попал прямо из лап совковых непоняток в беспредел нового времени, когда у людей, как у зверья, начинаются драчки за куски вновь обживаемой территории… так что ж не предостерегся?.. что ж не свел до минимума опасность?..
«Мало кто, Володя, — сказал он однажды, — может с концами рвануть отсюда когти, как это делаете вы… лично я завяз по горло в трясине перестроечных дел… причем не для себя стараюсь, — я, сами знаете, давно упакован, — ворочаю мозгами и миллиардами ради экономики оклемывающегося общества… звучит это странно, но рвануть когти ни душа не позволяет, ни совесть, которая и есть ее голос».
Настроение, когда я думал об убитых, становилось невозможно поганым из-за отсутствия разъяснительных смыслов случившегося.
Опс, повторяю, неизменно чуял мое состояние… но разве описать движения собачьей его души, сказав «повизгивал»?.. это было не повизгивание, а еле-еле слышный непродолжительный звон, похожий на прикасание необычайно чистых молекулок воздуха к прозрачным звучинкам звука… звон, то возникающий, то умолкающий, то почти беззвучный, но ясно, что ни на секунду не покидавший собачью душу… он напоминал дрожание тревожно позванивающего колокольчика в ручке невидимого гномика, печально который выискивает и выискивает потерянного во тьме кромешной светлячка, но никак найти его не может… Опс и облизывал рожу мою небритую, и подольше старался выгуливать на Тверском, не себя, как всегда ему казалось, а меня… водил по переулочкам, чьи дома, весело отряхиваясь от былого одряхления, омоложались и начинали походить на своих хозяев, новых русских, словно бы не совсем еще опомнившихся после внезапного возвращения откуда-то из затхлого небытия — в море разливанное бабок, во вскрывшиеся ото льда реки возможностей… Опс иногда даже ногу мою приглашал задирать у самых заветных для него столбов и углов — вот до чего доходило великодушие его и благородство… жрал, повторяю, без всякой охоты… с презрением и недоуменьем, как существо возвышенно страдающее, отворачивал морду даже от деликатесов… только изредка, да и то в порядке одолжения, лакал воду… а если что-нибудь жевал-глотал, то исключительно мне в угоду… из-за потери любимой хозяйки плевать ему было на продолжение жизни, у него явная была депрешка.
Я тоже не меньше, чем он, страдал от боли в душе, вызванной той унизительной пришибленностью, что парализует ум и волю человека при внезапной встрече — лоб в лоб — со зловещей фигурой необратимости, с убийством двух из трех самых дорогих на свете людей, к которым ведь и стремился, елки-палки, оттуда, из пространств блаженного Средиземноморья, всю жизнь рифмовал с которыми радости времяпрепровождения — путешествия, музеи, жратву, вина, отельчики, приключения с телками…
Наконец-то позвонил В.С.
«Скажи, Олух: думал ты, между нами, девушками, или не думал, что я в какой-то положенной доле с решения ебаной твоей проблемы?»
«Это и прийти не могло в башку мою олуховатую, не такой уж я лох, как вам кажется».
«Молоток, Владимир Ильич, в масть гадаешь, у тебя не репа, а тыква, которую бы тезке твоему водрузить на плечи, чтоб не картавил в историческом, конечно, конспектировании действительности… недаром был ты Михал Адамычу как бы родным сыном… если хочешь — да он в тебе души не чаял, сам говорил об этом, так что я учел данный факт твоей биографии… не фикстулю, но если б не я да не уважение к авторитету покойного, то — за базар отвечаю, — пиздец Америке… потрепали бы инстанции твою душу, ох как потрепали бы… не рад бы ты был, что одним костылем вляпался в беспредел, другим угодил в коррупцию на местах… так что дело, считай, сделано во имя памяти обоих покойных… через полчаса мой водила притаранит тебе всю твою старую ксивоту… скажи спасибо родимым органам, что не сожгли — как в жопу смотрели, что и у нас, от брюха настрадавшихся, на Руси бывает, а не только у разных, понимаете, Нострадамусов… если считаешь нужным перевести бабки швейцарского златоотсоса оттуда сюда, то рекомендую побыстрей распорядиться… пусть переводят в наш солидный и надежный банк, лично на тебя, на Владимира Ильича Олуха, не хера собачьего… на тамошнем счету оставь какую-нибудь сумму, ты же не собираешься сидеть на одном месте… перед этим заезжай ко мне лично, откроем счет, станешь официальным клиентом»…
В.С., как всегда, порол всякую херовину, а я слушал и слушал, ошеломленный невероятной с документишками везухой, и помалкивал… слова застревали в глотке, а душа, наоборот, постепенно обретала отдохновение и опору.
Положив трубку, я к огромному недоумению Опса, заплясал от хорошей новости; если б в тот момент велело мне любезное мое отечество выступить по телику, то я бы сказал в микрофон следующее:
«Любезные дамы и господа, да здравствует всероссийская комната смеха… слава тебе господи, остаюсь с вами!»
Подъехавший водила вручил мне порядком зачуханный старенький мой паспорт и родные правишки, найденные при трупе погибшего или же замоченного Николая Васильича Широкова… я им радовался, как в детстве первому велосипеду… мастера своего дела кое-где обожгли их и перемазали сажей, а менты сохранили, возможно, по дальновидному совету Михал Адамыча… жить, показалось, стало легче, жить стало веселей… вот как блестяще действовала ментовская бюрократия, раскочегариваемая бабками… паспорт был еще действителен… он показался собственной моей тенью, по новой слившейся со мной — с живым, невредимым и глубоко несчастным, как говорил о себе в «Идиоте» отставной генерал Иволгин, остро чуявший одиночество неприкаянной души.