Впрочем, к зойтеровским безначальным временам, откуда были родом Малах и Аннушка, старший их сын да приживальщик Лавруша, ну и, конечно же, светописец Зойтер, Аннушка силой, или, лучше сказать, торжествующей слабостью, своей памяти могла присоединить любое наделенное собственным духом и собственной же природой время. Даже то время на исходе великой борьбы народов, когда бедный дядюшка Семен находился в сиротском приюте под присмотром лживой и грешной Фелиции, время, которое многим его обитателям, во всяком случае старшим дядюшкам, запомнилось как время волнительное, тревожное, время отдельно взятое, с особенной, чрезмерной текучестью, — это время не обнаруживало ни малейших признаков болезненной обособленности в угасающей памяти Аннушки, примыкая там к неподвижным и необъятным, бездонным зойтеровским временам, столь же любезным Аннушкиному сердцу, сколь и сам светописец Зойтер, извечно снимающий стереоскопической камерой Людвига Мозера в глубине этих волшебных времен, подобных, быть может, неистощимому свету, распространяющихся, словно свет, во все стороны от затерянного в бесконечности солнца — крохотного павильона со стеклянной купольной крышей на углу Песчаной и Комитетской, где окрыленный Зойтер, повинуясь привередливой музе, то и дело меняет ландшафты и виды, рисованные на экранах и ширмах из альбуминной бумаги, и где не меняется более ничего.
И все ж таки время, о котором идет теперь речь, какими бы свойствами оно ни обладало — неуемной текучестью, буйной стремительностью или завораживающей, безмятежной застылостью, родственной той, что за минуту до съемки вдруг поселялась, предвещая припадок лютого вдохновения, в ясных глазах светописца Зойтера, — следовало бы называть справедливости ради временем заточения дядюшки Семена в сиротском приюте, или же, попросту, сиротским временем, как и называл его дядюшка Семен, полагавший, что зойтеровские времена имели к сиротскому времени лишь то отношение, что Фридрих Карлович Зойтер, уже давно не снимавший (фотографический павильон еще до русско-японской войны отсудило у него за долги Общество взаимных кредитов, куражливо учредившее там оранжерею, вскоре дотла сгоревшую), часто навещал в это время Аннушку, угощая ее беседами о том о сем, главным же образом о положении дел «на всьемирный тьятор военный дейстфий», и мало-помалу превращаясь в жалкого под воздействием Аннушкиного благорасположения и под влиянием старого знакомца Лавруши, который сначала привадил его к буфетной, приохотил к крепким настойкам, к водке, потом показал ему кое-какие пространства на юго-востоке Малахова дома («малообжитые, сынок, но очень покойные»), где Фридрих Карлович постепенно обосновался и где, собственно говоря, во все времена обитали, по уверениям дядюшки Павла, «исключительно немцы».
Ему-то, Зойтеру, и случилось — месяца полтора спустя после того, как Аннушка рассказала ему об удивительном наблюдении ключника, — ясно припомнить, что точно такую лошадь, какую ей описал в докладе Елизар Афанасьевич, подарил Малаху в четырнадцатом году на святки князь Черкесов, у которого Зойтер, разорившись «до самый-самый копьейка», в тот год служил сторожем.
— Я думайт, Анна Андрэефна, что ваш супруг уже возфрашайся!
Так сказал Аннушке — поразмыслив — в некую минуту сиротского времени обнищавший светописец ее души. И душа ее вздрогнула; припав к груди Фридриха Карловича, Аннушка зарыдала — от отчаяния, от страха, от жалости к себе и к Семушке. И с этой минуты сиротское время, которому зойтеровские времена поначалу, быть может, и в самом деле сообщали некоторую величественную замедленность, касаясь его своим лучезарным краем, потекло иначе.
Быстрей и тревожней, словно оно только того и ждало, что светописец Зойтер разгадает тайну приблудной лошади, потекло сиротское время.
Не успела зародиться в сердце Аннушки утешительная надежда, что Фридрих Карлович ошибается, как бессмертный попался на глаза сначала дядюшке Александру неподалеку от бильярдной, потом дядюшке Павлу в малоизвестной буфетной, затем дядюшке Серафиму в Кавказской анфиладе непроходимых комнат.
А вскоре Малаха увидела и сама Аннушка.
Разыскивая Фридриха Карловича, который уже несколько недель не появлялся на севере дома и о котором среди приживальщиков ходили дурные слухи, будто он жестоко простудился и слег, Аннушка впервые в жизни и в полном одиночестве (Лавруша, сопровождавший ее, очень скоро отстал, громогласно проклиная подагру) удалилась на значительное расстояние от обжитых северных пространств. Она шла в южном направлении, по широкому, со сводчатым потолком коридору вдоль Кавказской анфилады, которая, как считалось, делила дом на две равные части — Ногайскую и Таврическую. Она шла по Ногайской — восточной — половине дома, собираясь свернуть, по совету Лавруши, на восток там, где Кавказская анфилада делала вместе с этим примыкающим к ней коридором несколько излучин, совершенно необъяснимых, ибо точно такой же — широкий, со сводчатым потолком — параллельный коридор, тянувшийся по Таврической стороне и имевший на всем своем протяжении, как и ногайский его близнец, общую с Кавказской анфиладой стену, ни малейших изгибов нигде не обнаруживал.
Дойдя до этого места, до призрачных ногайских излучин, Аннушка почувствовала сильное головокружение. Сколько времени оно длилось — минуту, час или два, — Аннушка не в состоянии была понять. Ей помнилось только, что она ни на мгновение не останавливалась; она продолжала идти, но шла уже не по коридору, а через цепь небольших вытянутых залов с высокими распахнутыми дверями. В какой-то миг она подумала, что это, быть может, и есть Кавказская анфилада, в которую она нечаянно попала, свернув из коридора, где изредка и беспорядочно появлялись обширные арочные проемы и слева и справа, не на восток, а на запад. Однако Кавказская анфилада всегда была пустынной. Эти же залы были далеко не пустынными. Мало того, они, казалось, только для того и существовали, чтоб приводить в растерянность или в ужас всякого очутившегося в них путника, хотя в каждом из них по отдельности не было ничего пугающего, ничего необычного, и даже ничего такого, чего бы Аннушка не видела в других комнатах Малахова дома. Оружие на стенах, припорошенное, правда, ржавчиной, а то и совершенно истлевшее, каковым был огромный двуручный меч, осыпавшийся на оттоманку, но оставивший на запыленной стене свои очертания, рельефный глобус, приземистые бюро, высокие шкафы с резьбой — все это напоминало Аннушке кабинет дядюшки Павла. Но в каждом следующем зале было то же самое, что и в каждом предыдущем, на тех же самых местах. Та же оттоманка, тот же глобус, тот же осыпавшийся меч. Залы были не просто похожими друг на друга; они были абсолютно одинаковыми, столь одинаковыми, что Аннушка, переходя все быстрее и быстрее из зала в зал, только прочнее и безнадежнее ощущала собственную неподвижность. В отчаянии она разворачивалась и бежала назад, но от этого ничего не менялось: чувство, что она находится в одном и том же зале, не покидало ее, и она снова разворачивалась и, набравшись решимости, двигалась в первоначальном направлении. Она успела проделать это столько раз, что уже не знала, в каком именно направлении она движется, когда в окружающей ее обстановке начали происходить заметные изменения.
Не утрачивая вытянутой формы и анфиладного порядка, залы сделались гораздо более просторными. В них стало появляться все больше и больше рассохшейся мебели, растрескавшихся стен, неприхотливой, скудной растительности и лютой, поднимающей на воздух этажерки и стулья, буйно клубящейся паутины, которая давала понять — и Аннушка это вскоре поняла, припомнив рассказы дядюшки Павла, — что близятся южные окраины дома. Через некоторое время ее взору открылся зал до того обширный, что Аннушке стало ясно — она никогда не достигнет не только его противоположной стены, но даже увенчанного каменной Бабой кургана, который виднелся вдали. Во всяком случае ей показалось, что арочный проем, который она заметила в стене по правую руку, значительно ближе. Добравшись до этого арочного проема и пройдя сквозь него, она обнаружила, что он вывел ее в коридор. И это был по всем приметам тот самый — прямой — Таврический коридор, который, в отличие от Ногайского, не таил в себе никаких коварств. Осмотревшись и успокоившись, она решила вернуться на север, сожалея, что ей не удалось отыскать Фридриха Карловича. Она уже сделала несколько шагов, как вдруг из арочного проема, что в западной стене коридора, до нее донесся бой часов, невозможный в этих краях, ибо ключник даже на севере дома заводил далеко не всякие часы, а только те, которые, по его разумению, могли подвернуться Аннушке на глаза. Поборов страх, она свернула в эту арку, быстро миновала несколько небольших комнат и, распахнув полуприкрытые створки массивных дверей, очутилась в сумрачной, местами поросшей бурьяном и кустами колючего дрока диванной, где продолжали отбивать, перемежая бой шипением дряхлого механизма, напольные часы. Минуту-другую она, как ей помнилось, завороженно смотрела на белесый циферблат, который, казалось, висел прямо в воздухе, точно луна. Когда же из сумрака, разрушая это дивное и нестойкое зрелище, стал мало-помалу проступать высокий корпус часов с круглым маятником, качавшимся за треснувшим стеклом, Аннушка отвела взгляд в сторону и обмерла: в нескольких шагах от нее в покосившемся кресле сидел, смущая своим бесцельным присутствием выжидательно-неподвижных ящериц, бессмертный. Да! она не могла ошибиться — она ясно видела его лицо, видела застывшие, глубоко утопленные глаза, не выражавшие ничего — ни уныния, ни радости, ни любви, ни угрозы. И прежде чем выскочить в Таврический коридор, по которому, не помня себя, она бежала и бежала на север, чтобы там, в своей спальне, забыться бесчувственным сном, она успела расслышать слова, произнесенные бессмертным.