— Пошел, — согласился Горчик, сгребая мороженое, — передам. Куда пошел?
— И, — кокетливо смутилась Тамара, поправляя кружевную наколку, — да просто пошел и все. И сразу к папи! Так и скажите!
— Да, — с готовностью кивнул Горчик, — обязательно передам. К папи. Вы очень хорошая женщина, Тамара. Я передам.
Облокотившись на прилавок, Тамара любопытно смотрела, как мальчик неловко пихает в рюкзак пакеты с крупой, а девочка держит в руке два эскимо, переступая сандалетами и не отводя от него глаз.
— Еще вот, — спохватился Горчик, — шампанского. Бутылку. Нет, две, давайте две.
— И за Михасика выпейте, с мамой, — сказала Тамара, отсчитывая сдачу.
— Да.
Они вышли, таща рюкзак и сумку с бутылками. Встали под акацией, и, разворачивая липкие обертки, молча смотрели друг на друга.
— Моя сумка, — сказала Инга, — она там. Упала.
— Вон лежит. Щас. Скоро поезд.
— Да.
— Ты, правда, на неделю?
Она кивнула.
На раскаленной платформе сели на лавку, и Инга, вздыхая, привалилась к Сережиному плечу. Он обнял ее и поцеловал в волосы.
— Еще. Еще так сделай.
— Не. Губы липкие. Измажу.
— А потом? Когда доедим?
— Сто раз, Михайлова. Тыщу. Еще убегать будешь и ругаться. Надоем ведь.
— Нет. Никогда-никогда. А нам долго идти? К твоей Лике?
— Угу. Два часа ехать, потом до вечера идти. С ними мы даже заночевали, в степи, но они ж старики.
— Хорошо, — успокоилась Инга. И он засмеялся, доедая шоколадные крошки.
— Что хорошо? Что старики?
— Что долго. Хочу с тобой долго.
— Так и будет. Всегда.
И много позже, в разные времена своей жизни, Инга, перебирая в памяти семь жарких неторопливых дней на пустынном морском берегу, замирала, подавленная неохватностью того небольшого по меркам жизни прошлого. То пыталась встроить его в канву, ища кончики, связывая их с предыдущими событиями, и пробуя вытащить нитку, что стала началом событий будущих. И останавливалась, недоумевая и так и не сумев решить — а есть ли связь. То просто погружалась в счастье обладания сокровищем, понимая — это было, было и ничего уже не изменить, семь драгоценных дней оказались в ее вечной власти, стали ее богатством. И чувствуя, как взрослея и осознавая себя, неумолимо глупеет, обрастая опытом, страхами, привычками, снова и снова поражалась тому, как мудры были двое детей, что встретились для главного — ничего не испортить. Ничем. Ни недавним беспокойным прошлым. Ни скорым будущим, от которого не убежишь.
Иногда в минуты тоски, она все же связывала нити насильно, пытаясь сделать полотно судьбы цельным, сказать себе — а надо было вот так. Или — а вот если бы сделала так… Или — да можно же было вот так!..
И тогда…
Но сказанное «тогда» не обретало смысла, болталось полусдутым шариком, негодящим. А посреди лоскутного одеяла жизни продолжала сверкать летняя вода, самая прекрасная, желтел песок — самый яркий, и самые белые летали над морем чайки.
И Инга сдавалась, позволив этой сверкающей груде просто лежать, быть — для ее памяти и мысленного глаза. Потому что это — было. Оно было — подарок. И двое сумели распорядиться им, как надо. Не разбив, не испачкав, не потеряв.
А еще им повезло со взрослыми, что были рядом в эту неделю.
Инга и Сережа вернулись в лагерь глубокой ночью, шли медленно, нашаривая лучом фонарика занесенную песком старую колею. Инга спотыкалась, и Горчик виновато взглядывал сбоку на еле видное лицо. Она держала его руку и улыбалась в ответ на каждый взгляд. Тоже чуть-чуть виновато. А не надо было целоваться через каждые сто шагов, дошли бы сразу после заката, думала, немножко каясь, и тут же с щекоткой в животе вспоминала поцелуи. И успокаивалась.
Горчик думал то же самое.
В беленом доме, что призрачно выступил из мерного шума ночной воды, окна чернели. И не горел костерок под навесом.
— Спят давно, — шепотом сказал Горчик. И Инга кивнула сонно.
Не помнила, как умылась, подставляя руки к наклоненному ведерку. И через несколько минут крепко спала, цепляясь во сне за Сережин бок и просовывая горячую ноющую от долгой ходьбы ногу между его ног. Он полежал, глядя на звезды в щелях крыши, думая о том, как стягивал с нее шортики и она, уже мерно дыша, поднимала ногу, после — вторую. Наверное, когда дочка, то вот так. Подумал и заснул, перед тем становясь вдруг совсем взрослым дядькой — с детьми, а после — дедом, ворчливым и старым, но знающим — его любят. И вдруг превращаясь в худенького мальчика с прозрачными ушами, потому что она, поворочавшись, сказала невнятно:
— Мой… мой ты мальчик, маленький.
Мальчиком и заснул, безоглядно и отчаянно светло кинувшись в эти медленно наступающие семь дней. Где будет вот так — она любит, он любит. И никаких ухмылок, никаких циничных взглядов, никаких себе торопливых оправданий, — да что это я как не мужик вроде…
Серьезный маленький мальчик в нем понимал — а нет времени ни на что. Только на главное.
Он спал, и был во сне тем самым Серегой Горчиком десяти с половиной лет, что мучаясь без сна ночью, постиг простую и важную истину — любое вроде бы романтическое вранье может стать правдой, если ты не побоишься сделать его правдой. Может.
Ранним утром Лика перестала мурлыкать, выпрямляясь над кучкой хвороста, подсказала благожелательно:
— А туда, в степь, подальше побеги.
И проводив взглядом быструю смуглую фигурку, снова занялась костром.
Когда Инга возвращалась, быстро и стесненно поглядывая на одиноко висящий котелок, рядом с костром никого не было. И она, выдохнув, нырнула в раскрытые двери сарайки.
Сережа лежал, укрытый полосатым от солнца скомканным одеялом. Улыбнулся, садясь.
— Теперь меня жди.
Встал, неловко поддергивая цветные семейные трусы. И засмеялся, когда засмеялась она, садясь на его место и расправляя одеяло.
— Там костер. И нет никого. А была…
— Ага. Ну, мы после выйдем.
Он ушел, а Инга повалилась на тощую подушку, похрустывающую сухой травой. Лежала тихо, смотрела вверх, на яркие голубые полосы в крыше, представляла, что она — это он. Лежит тут. Думает. О ней, конечно.
Возясь, стащила маечку, и расстегнула лифчик. Осталась в трусиках и укрылась до самого подбородка, хотя утреннее солнце уже нагревало сумрачный воздух в деревянном нутре сараюшки.
А потом он вернулся, блестя умытыми щеками. Медленно лег, разглядывая ее лицо, плечи и шею. Она легла на спину, сама откидывая одеяло. И Горчик бережно положил руку, чувствуя и смотря.
Они целовались так долго, что Иван успел выпить чай и, покашливая, ушел, гремя своим ведерком, а Лика осталась ходить по хозяйству, и ее неспешное мурлыканье доносилось то от двери, то за стенкой. И только совсем проголодавшись, с головами, полными звона и ярких кружащихся пятен, они, наконец, оделись и вышли, жмурясь на яркий солнечный свет.
— Я испекла рыбу, — торжественно сказала Лика, показывая испачканной рукой на старый противень с рваными краями, положенный на камни очага, — только забыла ее посолить, вот же какая я.
— Слопаем, Лика! — Горчик за руку подвел Ингу и усадил на камень.
Лика, вытирая руки, доброжелательно разглядывала девочку. Вместо вежливых разговоров сказала:
— Вы кушайте. А Ивану поесть я отнесу сама. Побуду с ним вместо тебя, Сережик.
И ушла, колыхая широким подолом над коричневыми щиколотками. Через десяток шагов по влажному песку на полосе тихого прибоя, прокашлялась и запела во все горло:
— море чуть ды-ышит
В сонном покое-е-е
Издали слы-ышен
Шепот прибо-оя!
— Ешь, — сказал Горчик, разделывая пальцами горячую рыбью тушку, — лопай, вчера с утра ничего ж не ела.
А потом было только море. Его нестерпимо сверкающие точки, густо положенные на гладкую штилевую поверхность. Прозрачно-белые брызги, когда бежали вместе и падали, беспорядочно колотя руками и ногами. И снова он, худой, стоял по пояс в воде, а она сидела на руках, обхватив его ногами, вертелась, смеясь и не боясь, что уронит — вода помогала держать. И замолкая, целовались, мокрые и счастливые, разглядывали друг друга близко-близко, при ярком полуденном свете.
Бросались на старую скатерть, ее Горчик нашел в рундуке, и вот пригодилась. Лежа, снова смотрели на лица друг друга, одним глазом, пока второй был закрыт и щека прижата к вытертым временем ниткам. И после, садясь, поворачиваясь и снова укладываясь, рядом, трогали соленую кожу, гладили плечи и спины. Целовались.
Иван и Лика сидели под навесом сарайки, пережидая палящий полуденный зной. Смотрели, как вдалеке два коричневых тела поднимаются, убегая к воде, и снова возвращаются, исчезая за рыжей щеткой травы.
— Они не раздеваются, — кашлянув, удивился Иван, — смотри, такие адам и евушка, а все равно в купальничке она, и наш — в трусах.