Вудсток — это то, чем должны были стать города, если бы новое будущее не вытеснило старое с главной дороги на обочину. На городской площади по-прежнему бренчат на гитарах бородатые романтики, до сих пор считающие себя лесными отшельниками и начинающими магами. Старушки с распущенными завитыми волосами кивают друг другу на скамейках. На вкус Клэр, Вудсток чересчур сентиментален, Джонатану вообще более или менее все равно, но я ценю доброту этих тихих улиц и упорное стремление местных жителей и сегодня жить так же неунывающе-бесцельно, как раньше.
Мы с Джонатаном едем домой. Дорога то поднимается вверх, то снова ныряет вниз; тени веток скользят по ветровому стеклу нашей подержанной «тойоты». Джонатан полулежит на пассажирском месте, упираясь кроссовками в приборную доску.
— Знаешь, что на самом деле странно? — говорит он. — Странно, что это в принципе происходит. Обычно все только говорят о том, что уедут из города, откроют свое кафе и прочее, но в действительности никто этого не делает.
— А мы — сделали, — говорю я.
Когда мы забираемся на вершину последнего холма, я жму на тормоз.
— Что-то случилось? — спрашивает Джонатан.
— Ничего, — отвечаю я. — Просто хочу посмотреть вниз.
С холма открывается вид на наш ветхий дом, темнеющий в зарослях можжевельника. Закатное солнце, готовое вот-вот скользнуть за горы, пылает в окнах второго этажа и отражается в серебряных с исподу листьях плюща, беззаконно разросшегося за последние несколько десятилетий. Дому уже больше ста лет, но он все-таки отстоял свою независимость и не слился с окружающим пейзажем. Крыша не дала прорасти сквозь себя никаким деревьям, а фундамент не стал удобным резервуаром для подземного озера. Хотя обычно я пою гимн Вудстока лишь для того, чтобы поддразнить Клэр, я начинаю напевать его сейчас — полушутя-полусерьезно, отчего, мне кажется, он только выигрывает:
We are Stardust, we are golden,
and we've got to get ourselves back to the garden…[47]
Какое-то время Джонатан слушает, а потом тоже вступает.
За обедом мы говорим о ресторане и о Ребекке. Последнее время наша жизнь вращается вокруг вещей сугубо прозаических: нас беспокоит кашель Ребекки и доставка недавно отремонтированного переносного холодильника. Я начинаю понимать, чем на самом деле отличается юность от зрелости. В юности есть время строить планы и придумывать что-то новое. В более солидном возрасте приходится тратить всю энергию на то, что уже приведено в движение.
— Не нравится мне этот доктор Гласе, — говорит Клэр.
Она сидит возле высокого стула Ребекки и с ложки кормит ее ванильным пудингом. Каждый раз перед тем, как открыть рот, Ребекка недоверчиво косится на ложку, проверяя содержимое. Она унаследовала мой аппетит и подозрительность Клэр. Она хочет есть, но все равно держится настороже.
— А что такое?
— Во-первых, он хиппи. Во-вторых, ему вряд ли больше тридцати пяти. Я бы предпочла показать Ребекку какому-нибудь старому пердуну. Ну, понимаете, кому-нибудь в приличных ботинках, кто провел еще твою мать и всех ее братьев и сестер через прививки от оспы и полиомиелита. Гласе уверяет, что в этих приступах кашля нет ничего страшного, а я смотрю на него и думаю: это говорит мне человек в «биркенштоках».[48]
— Согласен, — говорит Джонатан. — Гласе занимается тайджи.[49] Я предпочел бы иметь дело с человеком, играющим в гольф.
— А по-моему, Гласе нормальный мужик, — говорю я. — Мне он нравится. С ним можно разговаривать.
— На самом деле, — говорит Джонатан, — наверное, нам просто хочется, чтобы детский врач был чем-то вроде отца. Понимаете, да? То есть он должен быть как бы вне модных влияний.
— Аминь, — говорит Клэр. — Завтра же начинаю искать нового педиатра.
— Да что вы набросились на Гласса? — говорю я.
Клэр держит ложку в нескольких сантиметрах от открытого рта Ребекки.
— Я хочу, чтобы Ребекку посмотрел другой врач, — говорит она. — Я не доверяю Глассу, он как-то подозрительно оптимистичен. Понимаешь?
— Ну ладно, — отвечаю я.
— Вот и хорошо.
Она отработанным ловким движением запихивает в Ребекку очередную ложку пудинга. Клэр превращается в Маму из нашего хендерсоновского прошлого. Мы никогда больше не изображаем Хендерсонов, может быть, потому, что расстояние между нашей реальной и их вымышленной жизнью стало величиной настолько малой, что ею, как говорится, можно пренебречь.
Позже, уже уложив Ребекку спать, мы смотрим телевизор: больше, если у вас ребенок, за городом по вечерам делать нечего. Мы лежим на большой кровати, обложенные попкорном, банками с пивом и кока-колой. Спальни наверху — маленькие и темные. Их потолки повторяют изгибы крыши. Средства прошлых владельцев, тех, кто обклеил гостиную обоями с орлами и развесил шкафчики в испанском стиле, по-видимому, окончательно иссякли где-то на уровне лестницы. Здесь, наверху, еще более убого. На выцветших обоях хищного вида цветы, на окнах жалюзи на потертых шнурах цвета крепкого чая. Клэр переключает каналы. У нас здесь кабель — мощнейший магнит, улавливающий все сигналы, незримо пролетающие над нашими головами. Так что в добавление к обычным программам мы можем смотреть эротические шоу Нью-Йорка, мексиканские мыльные оперы и сюжеты с ликующими японками, демонстрирующими очередные технические изобретения, столь сложные, что обычному человеку оценить их преимущества просто невозможно. Иногда мы случайно попадаем на дрожащий снежный канал, в котором есть нечто почти пугающее — какие-то призрачные мужские и женские фигуры бредут, просто бредут по бесконечному пустому полю. Может быть, это передача из другого мира, что-то, чего нам на самом деле не положено видеть.
— Сто двадцать каналов, а смотреть все равно нечего, — говорит Клэр.
— Нечего смотреть — давайте трахаться, — предлагает Джонатан. Клэр поднимает брови и пристально смотрит на него темным взглядом.
— Только без меня, — говорит она.
Джонатан наваливается на нее и изображает неистовое, кроликоподобное совокупление.
— Ооо… Ооо… Ооо, — стонет он.
— Отстань, — говорит Клэр. — Убери руки. Серьезно. Прыгай на Бобби.
— Ооо, — стонет Джонатан.
— Бобби, скажи ему, чтобы он отстал, — говорит она. Я беспомощно пожимаю плечами.
— Я закричу, — говорит она. — Я вызову полицию.
— И что же ты им скажешь? — интересуется Джонатан.
— Что меня захватили и насильно удерживают двое мужчин. С целью размножения. Я скажу, что они заставляют меня жить в вечном 1969-м.
— Ты уже родила, — говорит Джонатан. — Если бы наша цель сводилась только к этому, мы бы тебя давно отпустили.
— Ребекке по-прежнему нужно молоко, — отзывается Клэр. — А дому — хозяйка. Разве не так?
Джонатан какое-то время размышляет над ее ответом.
— Не… не так, — говорит он наконец. — Можешь быть свободна.
Он откатывается от нее и берет пульт дистанционного управления.
— Давайте посмотрим, может, с Юпитера передают что-нибудь стоящее, — говорит он.
— Если я уйду, — говорит Клэр, — я заберу ребенка.
— Нет, не заберешь, — отвечает он. И только потом спохватывается, что ему следовало бы произнести эти слова другим тоном. — Она не только твоя. Она принадлежит нам всем, — говорит он более мягко.
Клэр откидывается назад и поворачивает голову ко мне.
— Бобби!
— А?
— Мне бы хотелось раскрыть секрет твоего олимпийского спокойствия. Вот мы, являя собой весьма странную и не слишком ортодоксальную семейку, сидим в этом доме, который того гляди развалится; мы с Джонатаном спорим, кому принадлежит мой ребенок…
— Наш ребенок, — говорит Джонатан. — Серьезно, Клэр, это уже не смешно.
— Так вот, мы спорим, кому принадлежит наш ребенок, а тебе хоть бы хны, ты невозмутим, как Дагвуд Бамстед.[50] Иногда мне кажется: если что и прилетело к нам с Юпитера, так это как раз ты.
— Вполне возможно, — говорю я. — Во всяком случае, я ничего особо странного тут не нахожу.
Она переводит взгляд на потолок; ее глаза расширяются, превращаясь в два черных диска.
— Я, конечно, сразу должна была догадаться, — говорит она, — как только увидела тебя с этим гнездом на голове и в джинсах «Кельвин Кляйн». Ведь ты же потом буквально за сутки превратился в человека из Ист-Виллидж. Смешно. Оказывается, это мы с Джонатаном консерваторы. Это нам, когда мы заглядываем в зеркало, требуется более-менее точно знать, что мы там увидим. А тебе все нипочем. Ты можешь делать все что угодно.
— Нет, — отвечаю я ей. — Не могу.
— Да? Ну назови что-нибудь, чего бы ты не сделал.
— Ну, например, я не стал бы жить один. Ты знаешь, что я никогда не жил один.