— Да нет, не надо. А то еще в тюрьму загремишь, если будешь вести себя неосторожно.
Я не могу рассказать отцу теорию Два-То-Тони Дельгарно насчет конкурса. О том, что все мы, финалисты, — кость в общественном горле, поскольку представляем неприемлемые для большинства социальные группы. Он ведь уверен, что я добился успеха. Он гордится мной. Гордится настолько, что позвонил сестре и рассказал ей об этом. А может, не только сестре, но и кому-нибудь еще из ближайших друзей и родственников — позвонил под благовидным предлогом и выболтал новости о моих успехах.
— А что Кимико? — спрашивает он. — Она возвращается?
Я не отвечаю. У меня нет ответа.
— Так и ни слуху?
— Ничего. Я подумываю, не отправиться ли мне самому туда. Искать.
— Думаешь, тебе удастся найти кого-нибудь, если они не хотят этого? — спрашивает он. — Ты хоть представляешь себе размеры этого Бугенвилля? Насколько разные люди живут там? Если она пропала против своей воли, тебе ее не найти. А если она просто развлекается… ну, что ж…
— Мне кажется, я мог бы проследить ее путь, задавая нужные вопросы. Просто общаясь с глазу на глаз, переходя от одного к другому и спрашивая… мне кажется, ответы шаг за шагом приведут меня к ней. По цепочке, от одного ее собеседника к другому, понимаешь? Начиная с женщины за стойкой регистрации в мельбурнском аэропорту, потом стюардессы, которая проводила ее на борт, потом таможенника в Морсби, который проверял ее багаж… и так далее, и так далее… пока не доберусь до нее. От одного к другому. По цепочке. Главное, не пропустить ни одного звена. Хотя мне придется взять кредит в банке или что-нибудь в этом роде, чтобы добраться туда.
— Ты переоцениваешь своих собеседников. Вполне возможно, такая цепочка существует. Но видишь ли, информация, которую ты хочешь от них получить, — это валюта, ей просто так не делятся. Каждый второй, с кем ты будешь говорить, окажется ублюдком: он будет смотреть на тебя дурак дураком, придерживая ответы и выжидая момента, чтобы продать их подороже. И потом, как знать, не приведет ли тебя эта цепочка туда… ну, к тому, о чем тебе не хотелось бы знать.
Его рука то попадает в свет костра, то выныривает из него по мере того, как он закручивает штопор в пробку бутылки красного вина.
— Ты считаешь, ее уже нет в живых?
— Нет. Нет. Я так не считаю. Не знаю, зачем я тебе это сказал. Просто мне показалось, что лучше это сказать. — Пробка с чмоканьем вылетает из горлышка, и он откидывается назад в шезлонге, в темноту, оставив на свету только ноги в армейских бутсах. У голенища башмака на левой ноге чернеет его контрольный браслет. — Как давно она пропала?
— Она еще не считается пропавшей.
— Ну, задерживается. Это считается пока, «задержаться»?
— Угу. Не знаю. Она не назначала точной даты возвращения. Я не знаю, с какого времени считать эту задержку. Шесть недель. Два месяца.
Два месяца повисают в воздухе, словно знакомый по Библии контрольный отрезок времени. И если спустя трижды два десятка дней возлюбленные ваши не вернутся из этих темных кущ, молитесь тысячекратно за то, дабы попали они благополучно в руки Его, дабы сидели они по правую руку от Него в Спасении и Славе. Два месяца означают тот срок, до истечения которого родные и близкие против всякого здравого смысла цепляются за надежду, не желая, а может, и просто боясь отвернуться от такого прекрасного, утешительного мрака прошлого к беспощадному свету впереди. Два месяца. Колокол звонит, но я не слышу его из-за любви.
По ту сторону костра слышно бульканье: он наливает вино себе в стакан. Птица снова кричит у себя в Новом Южном Уэльсе, и на этот раз ей отзывается другая, из Виктории, из тающего островка леса.
— А что с тем типом, который настрочил на нее жалобу и заставил ее ехать туда?
— Уэстон Мунро. Тот еще хрен. Он прислал мне список тех, с кем общался. Тот же самый пароход, что высаживал его в Кангу-Бич, отвозил и ее. Пару дней она провела в Буине. Ее видели на рыбном рынке. Потом она собиралась ехать вдоль берега в Араву, где должна была встретиться с гидами, рыбаками… с людьми, связанными с Бугенвилльской Революционной Армией. Ну, с теми, кто может проводить к медным разработкам и показать, как партизаны отстреливают водителей карьерных самосвалов. И — ничего. Эти люди ее не видели. Местные власти тоже о ней ничего не слышали, но, с другой стороны, она ведь на острове нелегально… так что они и не должны.
— Стакан красного хочешь?
— Угу, спасибо. — Я слышу, как булькает вино в горлышке бутылки. Он встает, снова оказываясь на свету, и, обойдя костер, протягивает стакан мне, и я говорю ему «спасибо», и он возвращается на место, и садится в свой шезлонг, оставляя на свету только ноги в бутсах.
— Ну? И что еще? Неужели ее старик не может заставить свое правительство пошевелить задницей?
— Она же австралийка. А наше правительство не может сделать с Бугенвиллем практически ничего. Бугенвилль — это дипломатическая черная дыра для всех, не говоря уже о нас, колониальной силе. И с кем там говорить? Она исчезла в полнейшем хаосе. С точки зрения тамошних обитателей, дипломатия — это тарабарщина, плод дурацкой фантазии бледнолицых. — Я отпиваю вина.
Он не говорит ничего. В глазах его, направленных на меня поверх костра, играют отблески огня.
— И потом, ее там нет… официально. Все, что можно пока сделать, — это дать БРА понять, что за ними следят. Что обеспокоены. Хотя типам, которые заправляют БРА, кто бы это ни был, на беспокойство это в высшей степени начхать, как мне кажется.
— Ну и что ты собираешься делать, если так?
— Купить ее.
— Купить?
— Скрестив пальцы… если все обойдется, он ее выкупит. Ее гарик — он же миллионер, он ее выкупит. Он уже назвал цену.
Объявил по всему острову с вертолетов, через громкоговорители. Так что теперь я сижу, и каждую минуту думаю только о ней, и надеюсь, что какой-нибудь твердолобый, но хитрозадый тип, который всего-то пытается выжить в этой зоне военных действий и с этой целью взял в заложники женщину из Первого Мира, откликнется и согласится поторговаться. Опасность только в том, что в случае, если она не в плену, если она просто отдыхает там на солнышке, мы своим выкупом, наоборот, подставим ее. Тогда она сделается мишенью тех самых ублюдков, от которых мы хотим ее заполучить обратно.
— Послушай, если ты собираешься ехать туда и искать ее, я с радостью заплачу.
— У тебя денег еще меньше, чем у меня.
— Деньги я получу. У меня есть кое-какие ценности, которые я могу обратить в наличность.
— Ценности? Это какие?
— Ценности и ценности.
Я вижу, как он невозмутимо смотрит в огонь. Костер разгорелся ярче: столбы от изгороди, которые он кинул в него, занялись вовсю и почернели, и белые языки пламени лижут их со всех сторон, а с торцов бьют небольшие, в палец толщиной, голубые струйки газа. Он встает, и обходит костер, и доливает мне в стакан вина, и ставит бутылку у моей ноги, а сам выходит из освещенного круга, и я слышу, как струя мочи гулко ударяет в бок бака из нержавейки. Потом возвращается и садится обратно в свой шезлонг.
Он берет с земли свой стакан, и поднимает его на уровень лица, и зажмуривает левый глаз, глядя сквозь красное вино на огонь. Так и удерживая стакан на линии зрения, он подносит его ко рту и, запрокинув голову назад, пьет этот маленький красный костер.
— История повторяется, верно? — говорит он, открыв оба глаза.
— Ты это о чем?
— С нашими женщинами. Ведь повторяется?
— Ты имеешь в виду мать и Кими?
— Да. Наших любимых. Обе пропали в другой стране. В другом времени.
— Нет, — говорю я. — Не повторяется. То есть повторяется, но совсем в другом. Я тут подумал, первые восемь лет своей жизни я все ждал мертвую женщину. Ждал, что она придет и возьмет меня на руки… и, возможно, теперь я занят тем же. — Я сдерживаю всхлип, торопливо допивая вино, которое течет по моим щекам и капает с подбородка на колени. — Но история еще не повторилась. Кими вернется. Я даже не привык еще к тому, что она уехала.
— Угу… верно, верно. Вот так и твоя мать. Возвращалась. Каждый день, пока я не поехал туда с копами и няньками и не забрал тебя… а она осталась там.
Откуда-то издалека, с севера доносится взревывание грузовика, переключающего передачу. Звук этот летит над землей, мимо ферм, сквозь лес. Наверное, с Т-образного перекрестка, где автострада Гулберн-Уэлли встречается с автострадой Мёррей-Уэлли. Звук тонет в хоре ночных лягушек.
— А знаешь, я дал названия нескольким улицам в Джефферсоне, — вдруг говорит он. — В новом квартале. Оуэн-стрит, Виккерс-стрит, Томпсон-стрит, Брен-кресчент. Ну и еще нескольким. В честь автоматов и пулеметов, которыми австралийцы пользовались в войну. В войны. Но это, конечно, еще до этой истории с твоей матерью. После нее ничего я уже больше не называл. Меня уже никуда не избирали.