Растерянность падшего выродка нельзя передать словами; то, что будет сказано дальше, представляет собой условную дань повествовательной необходимости. Монстр страждет, рыщет раненым зверем, выделяет непристойные соки, харкает в кастрюлю соседа, сумасшедшим Нижинским зависает в пустотах, не раз оживает для новых палаческих экзекуций, вынужденно приостанавливает возмужавший оргазм (оргазму урода не дано разрешиться, о чем опять-таки будет сказано дальше, хоть и это невыразимо) — и все эти действия, а названа их ничтожная часть, происходят под знаком тяжелого членовредительского недоумения и немого вопроса, незаданность которого оглушительней Цицероновых громогласий: зачем и доколе? Высшее Я монстр уже проиграл — он явился на свет в результате этого поражения. Загнанный волк, он не ведает, как перепрыгнуть через флажки своей самости. Кровь «другого» — живая, не мертвецкая кровь — ему недоступна: ее лижут чужие языки, вдыхают чужие ноздри, она ссыхается под чужими ногтями, откуда ее, как известно, выковыривают ножом. Гротескный лишенец, он должен чем-то заполнить пустыню своего организма и конвульсивно гребет в себя что попало, разворачивая пищеварительный тракт по направлениям русского бездорожья; наблюдается полное совпадение с национальными выдолбами, надолбами и колдобинами. С припадочным обжорством урода не могут соперничать раблезианские гастрогиперболы: они не были заживо сварены в бесноватых котлах, расставленных главным Халтурщиком, гностическим кустарем-одиночкой. Монстр не прочь заглотать целый мир, высосать из него все соки и воздух, но даже и это — комариная анестезия против высоковольтных судорог его голода. Сладострастие выродка накапливается, не разряжаясь, мужская телесность его есть сплошной напружиненный член, предназначенный к бесплодному изнеможению, как забытый часовой на отмененном посту. Монстр вожделеюще гложет свое вожделение, умножая печаль; так Лаокооновы гады, разобравшись с семьей, доверенной их попечению, питаются тухлыми струями залежавшейся похоти, не смущаясь испугом кураторов серпентария.
Зооморфное не от хорошей жизни привлекает урода. Он надеется иногда, что встреча с бессловесной инаковостью (разумеется, не равной «другому», но все же) обнаружит истоки каких-то спрятанных возможностей, спасительных соответствий. Сначала монстр плохо соображает, что делать с животными, и, выискивая самых слабых из них — щенков, котят, птичек в клетке, — перекусывает им горло, выкалывает глаза иголкой, в пух и прах расчленяет пинцетом (почему не ланцетом?). Раздосадованный тупостью этой мелюзги, он затем берется учить более крупных зверей слишком человеческой, то есть собственной речи; к тому же разгадка звериного разума позволит чудовищу (он так думает) лучше понять себя самого, который, возможно, был когда-то животным. Об этой его прошлой жизни свидетельствуют некоторые усвоенные им привычки и врожденные качества, например, походка ученого кота, лошадиный бег или заполняющая весь горизонт сознания война с крысами. Но животные молчат, не оправдывая ожиданий; если и мыслят они, как собака-философ, то выражают свою идеологию на тарабарском наречии, неизвестном уроду. По прошествии недолгого времени выясняется, что у них совсем нет речи и разума, поэтому выродок решает их съесть. Удавив руками кошечку и заколов ножницами пса, а корова еще раньше куда-то запропастилась или ее украли бандиты, он кладет трупы на огромную свадебную сковородку, на которой заблаговременно растоплено сало. Поедает бестий в углу, облизываясь от дальнего хохота. Выходит из избы, смотрит на красное солнышко и остается один — вокруг никого. Все уроды такие, им не с кем поговорить. Что им делать? Кто ответит на этот вопрос, кроме чудовища? И оно отвечает, на все вопросы отвечает чудовище, проваливаясь в черноту своего «я».
* * *
Солипсизм — последняя станция монстра, смирившегося с невозможностью в мире «другого». Подпольная метафизика, разработанная Глубевым, заочным персонажем «Шатунов», трактует о возникновении новой религии: «…объектом поклонения, любви и веры должно быть собственное Я верующего… Таким образом, это учение оказывалось по некоторым своим моментам близким к солипсизму, но к солипсизму не ординарному. Огромное значение имела мистическая бесконечная любовь к Себе. Сверхчеловеческий нарциссизм был одним из главных принципов (и, видимо, аналогом той глубочайшей любви Бога к Самому Себе, о которой говорили средневековые мистики)». Поклонение своему высшему Я, как уже отмечалось, невозможно для монстра, он навсегда потерял к нему доступ и вынужден ограничиться объектами близлежащими — телом и психикой. Доведенное до крайности соединение солипсизма с нарциссизмом приводит к обоготворению не только сознания верующего, которое обретает способность творить новые миры, но и его тела, становящегося сосудом безудержного сладострастия. Или, вернее: для этого сознания главным является это тело, ему возводят храмы и капища, творят алтарное служение. И плоть принимает на себя всю тяжесть чудовищного «я», отождествляясь с ним и его запросами.
Солипсический нарциссизм включает в себя, например, различные формы автоканнибализма: так, один из героев пьет собственную кровь, а другой, беднее разумом, разводит на себе колонию грибков и питается исключительно сваренным из них супом, гнушаясь остальной пищей — нечистой, позорной. Кто-то глотает свою сперму, а еще один персонаж, которого прежние увлечения состояли в том, чтобы на гитаре играть и малых детей ведром с помоями пугать, неожиданно открывает в себе жадный интерес к жизни собственного горла. Радикальные выводы из своего организма делает и второстепенный персонаж «Шатунов» по имени Павел Красноруков, не могущий взять в толк, почему от его самодостаточного сексуального акта должны порождаться дети. Он еще готов примириться с детьми, которых бы он чувствовал столь же реально и осязательно, как самого себя, — если бы они были, допустим, лишь для виду отделившимися от его тела, прыгающими и распевающими песенки капельками спермы. Но дети были самостоятельными телами, и потому Павел, который после соития обыкновенно катался по полу, кусая от сладострастия себе руки, младенцев хотел утопить из мести за то, что его наслаждение не сохранялось только при нем, а из него «получались нелепые, вызывающие, оторванные от его стонов и визга последствия: человеческие существа». В итоге он наловчился умерщвлять их в утробе сомнамбулически, но и чрезвычайно похотливо совокуплявшейся с ним жены.
Настоящий нарциссизм, а тем более его крайний вариант, нарциссизм солипсический, следует решительно отличать от мастурбации, к которой, как это может ошибочно показаться, тянутся мамлеевские уроды. Онанизм не заслуживает гордого титула искусства самоудовлетворения. В нем нет суверенного повелевания, он вторичен и зависим, как лекарство зависимо от болезни; пленник неудачи, онанизм вынужден штопать ее подручными средствами. К мастурбации главным образом прибегают в тех случаях, когда объекты желания недоступны, когда журавлем в облаках витает самый любимый из них, когда даже он (и сколько угодно других) не услаждает по полной программе. Но возьмем бескорыстную ситуацию, плод изобилия, блаженного избытка, когда к онанизму влечется не траченный молью коммунальный лишенец, накопивший на спадающие в общей уборной под крики соседей портки Москвошвея, а переполненный достоинством свободный философ, созерцатель прекрасной натуры. Пресытившись безотказными чужими телами на фоне дворцовых колонн и драгоценной симпосионовой утвари, он захотел собрать мед на лугах своей самости, внимая гудению ульев, которое вместе с пастушеской трелью козлоногой свирели тонет в мареве вечного полдня. И вот оно, нисходящее, как закат, как остывающий декаданс, уединенное размышление, из коего счастливо вытекла приторная и прогорклая тяжесть «человеческих отношений», и стиль, заостренный учителями из Стои, пьет яд на устах одиночества, оставляя восковые бороздки сентенций в замкнутой амплитуде ритмичных движений, нежных касаний, поглаживаний, вроде бы обращенных к самому сердцу «я», к его центру и глубине <…>
Но что это? Откуда взялись посторонние? Чьи это лица и гениталии? Се жалкий конец мастурбатора. Он может себя величать Каином, Манфредом — что с того! Уединения ему не видать, как узнику в пересыльном бараке. И он сам виноват в этом. Онанист не ограничивается чистыми наслаждениями, обещанными ему его телом, и дополняет их вульгарно повернутой радостью от воображаемого обладания чужими телами. Эта добавка составляет суть мастурбации как работы воображения, направленного не внутрь «я», а вовне. Онанисту нужны возбуждающие картинки «другого», всего лишь картинки, которые он использует грубо и потребительски. Мастурбация есть диалог онаниста с бесплатно слетающимися по его первому зову сексуальными образами иных тел, реальных или измышленных. Обладая, в отличие от мамлеевского урода, возможностью настоящей встречи с «другим» (она ему не по заслугам дарована), онанист этой подлинности избегает, отзываясь лишь на ее суррогаты, подобия, а до нарциссизма — чтобы отдаваться только собственному отражению — дорасти не осмеливается. Он завис посредине, эклектически сочетая элементы обоих путей и опасаясь приблизиться к любому из них. Он мелок и боязлив. Он эгоист.